Млечный Путь
Сверхновый литературный журнал, том 2


    Главная

    Архив

    Авторы

    Редакция

    Кабинет

    Детективы

    Правила

    Конкурсы

    FAQ

    ЖЖ

    Рассылка

    Приятели

    Контакты

Рейтинг@Mail.ru




Игорь Джерри  Курас

Услышь меня

    I
     Самое трудное для человека, который считает себя тактичным, быть пойманным на бестактности.
     Илье не спалось, и он вспоминал всякие глупые ситуации из своей жизни.
     Вспомнилось так. Лет десять назад на даче, на Кейп Коде, а точнее, в самой его русской части — городе Деннис-Порте, он отдыхал на пляже со своей трёхлетней тогда младшей дочерью. А рядом в шезлонге сидела соседка по даче: женщина из Харькова с дочкой лет семи. Дети, несмотря на значительную разницу в возрасте, замечательно играли друг с другом: оживлённо о чём-то говорили, строили какие-то башни из песка, поливали их водой. Илья, увидев это, заметил вполголоса: "Надо же, как ваша дочка чудесно общается с маленькими детьми! Вам с мужем нужно серьёзно подумать о втором ребёнке". Он сказал это просто так. Из вежливости. Но женщина вдруг вздрогнула, распрямилась, вспылила: "Вот что же мы за люди такие, русские! Мы всегда знаем когда, кому и что нужно делать! Уж оставьте это, пожалуйста, нам с мужем! Мы и без вас как-то разберёмся!" Она сказал это и отвернулась. И получилось неудобно. А Илья не любил, когда неудобно. Он не любил быть бестактным даже случайно. Теперь, много лет спустя, он вспомнил об этой своей оплошности, и даже передёрнул плечами — как от прикосновения к чему-то гадкому.
     В доме было тихо. Только постукивали часы, и где-то в другой комнате изредка позвякивала на ветру занавеска.
     — Алёнка... Алён. Ты спишь?
     Илья слегка толкнул ладонью лежащую к нему спиной женщину.
     — Алён. Проснись-а? Поговорить надо.
     Женщина что-то пробормотала, попыталась плотнее укутаться одеялом.
     — Алёна... Алён.
     Женщина хрипловато зевнула, не сразу нащупала выключатель у изголовья кровати, включила свет.
     — Который сейчас час-то? Три двадцать? Ты с ума, что ли сошёл, Илька? Дай поспать!
     Свет опять погас.
     — Подожди. Не спи. Поговорить нужно...
     — Ну что? Господи! Никакого покоя!
     — Помнишь, на Кейпе? Соседка была у нас. Из Харькова. С дочкой. Помнишь? Как её звали?
     — Нет! Ты вообще с ума сошёл?! Ты меня для этого разбудил? Ты меня пугаешь, Илья. Честное слово!
     — Алён. Мне просто не спится. Неспокойно мне как-то. Нехорошо, что отец там один.
     Супруги помолчали. Тикали часы. Изредка позвякивала на ветру занавеска в другой комнате.
     — Давай его перевезём сюда. К нам, — очень тихо сказал Илья.
     Женщина молчала. Либо опять заснула — либо только сделала вид.
     — Алён? Ты спишь?
     Женщина вздохнула, подвинулась ближе, положила ему на плечо уверенную руку.
     — Ты же сам всё знаешь, Иль. Это невозможно. Мы же всё обсудили. Ну, зачем опять? Потерпи до осени. Ты же всё знаешь сам.
     Он знал. Каждое лето приезжали Алёнкины родители. Отца просто было бы негде разместить.
     — А может, я к нему поеду? На недельку? Алён? Ну, помочь ему с переездом. Ты же знаешь… Как он один переедет?
     Супруги опять помолчали. Точнее, молчала Алёна, а Илья вежливо ждал, когда она ответит на его вопрос.
     И она ответила:
     — Лучше пошли ему денег. Он кого-нибудь наймёт.
     В доме было тихо. Только постукивали часы, и где-то в другой комнате изредка позвякивала на ветру занавеска.
     "Не задуло бы поминальную свечу", — подумал Илья.
     Это была свеча по его матери. Три дня назад они вернулись с похорон из Бостона, в пригороде которого много лет жили его родители, а теперь остался один отец.
     — Ира, — неожиданно сказала Алёна, вполоборота повернувшись к мужу.
     — А??? — переспросил он
     — Соседку на Кейп Коде звали Ира.
    
     II
     В отличие от платоновского Фомы Пухова, который, проголодавшись, на гробе жены вареную колбасу резал, Фима, схоронив жену, вообще ничего есть не хотел.
     Поэтому, когда уехала семья сына, прилетевшая на неделю из Калифорнии похоронить в Бостоне бабу-Фиру (так называли её внуки), Фима лёг на диван и просто заснул.
     Спал он долго, потеряв счёт времени и присущее человеку любопытство к окружающей жизни. Иногда он отвечал на телефонные звонки, что-то сонно бубнил в ответ на потусторонние телефонные вздыхания, и снова засыпал. А иногда, звонки оставались без ответа, точнее, перенаправлялись на автоответчик, который отвечал вместо Фимы живым ещё голосом Фиры.
     Ему снилось многое.
     Сначала они с Фирой сдавали какой-то зачёт по английскому, и никак не могли его сдать.
     Потом они ссорились из-за какой-то ерунды на кухне многоквартирной многоэтажки в старом своём доме в Питере, где они прожили последние двадцать пять лет перед отъездом.
     Потом приснился, привиделся день, когда родился Илюша — кудрявый здоровый мальчик. Врачи запретили Фире рожать: говорили, что риск слишком большой; что и мать, и ребёнок могут не пережить родов. Но Фира настояла, рискнула.
     Потом приснился вообще какой-то странный сон — что-то совсем уже забытое. Дело происходило на катке, и было им с Фирой тогда лет шестнадцать. Они катались на коньках — неумело: падая, поднимаясь, смеясь. Какой-то подвыпивший подросток стал задираться, приставать. Фира смотрела затравленно, и было очень страшно, но Фима, подойдя по снегу на коньках вплотную к хулигану, тихо сказал ему: "Уходи отсюда. Понял?" И негодяй, почему-то, понял, отступил, на уровне инстинкта почувствовал, что связываться не надо.
     Фима и Фира познакомились ещё в школе — в девятом классе, когда объединили мальчиков и девочек. С тех пор они были вместе, и всем чувствовалось всегда в этой паре что-то смешное и трогательное. Да хотя бы даже то, что они были Фирой и Фимой.
     А были они разные. Фира была за справедливость, а Фима — за милосердие. Ведь мало кто задумывается, что именно на балансе справедливости и милосердия строится мир — как молекула, состоящая из двух разных атомов.
     — Ты слишком его балуешь. Нужно его наказывать. Нельзя же ему всё прощать, — часто говорила Фира, когда спонтанно возникал вопрос воспитания Илюши. — У человека должен быть внутри стержень, а ты ему потакаешь во всём, и вот он вырастет без стержня.
     — Ну и что. Пусть даже так. Зато он будет хорошим человеком.
     — А кому нужны хорошие люди?
     — Нет, Фира. Тут всё не так. Вот, например, притча о блудном сыне. Если по справедливости, то прав брат. А если по милосердию — то прав отец. Отец должен быть милосердным.
     — Я вообще не понимаю, причём тут это.
     Но такие споры ни к чему не приводили, и каждый вносил в воспитание сына то, что мог.
     И сын получился чувствительным, сентиментальным, добрым, но без какой-то важной хватки, необходимой человеку в мире, где все расталкивают друг друга локтями.
     Всё это теперь снилось, а, может быть, просто вспоминалось Фиме, уткнувшемуся лицом в шершавую спинку дивана.
     По-прежнему, ничего не хотелось есть, и Фима уже испытывал подступающую к горлу тошноту, но сама мысль о еде теперь казалось нелепой и кощунственной.
     Нужно было вставать и что-то делать: собираться, упаковываться, переезжать, — но лежать было уютно и спокойно.
     Вставать? Собираться? Зачем? Ах, да...
     Дело в том, что, узнав о смерти Фиры, Барбара — управляющая домом — в вежливой, но вполне категоричной форме предложила Фиме переехать из двуспальной квартиры в меньшую, односпальную. Илюша, перед самым отлётом домой в Калифорнию, в принципе, договорился с Барбарой, что отца оставят в покое на два месяца, но управляющая, позже сверившись со своим начальством, сообщила Фиме, что правила на этот счёт жёсткие, и исключения из этих правил не бывает. Справедливость победила милосердие в этом коротком поединке.
     — Сожалею о вашей потере, но правила есть правила.
     — И ничего нельзя сделать? Мой сын с вами говорил, и вы обещали...
     — К сожалению. К моему огромному сожалению... Зайдите ко мне за ключами от новой квартиры, — Барбара ткнула карандашом в пёстрый календарь на стене. — Зайдите ко мне за ключами в четверг. А к понедельнику вам надо переехать.
     Если приглядеться, то эта Барбара вполне миловидная пятидесятилетняя женщина. Фима знает, что ей нравятся молодые мужчины (слегка за тридцать), и за тот десяток лет, которые Фима и Фира прожили в доме, Барбара сменила несколько таких, как здесь говорят, бой-френдов. Один американский приятель как-то сказал Фиме, смеясь и подмигивая, что Барбара — "кугар", но Фима не понял, что именно тот имел в виду, а переспросить постеснялся, на всякий случай, посмеявшись вместе с ним.
    
     III
     Когда мать умерла, Илья первоначально очень на неё обиделся. Эта обида длилась не больше минуты, но он её запомнил.
     "Какой же я страшный эгоист!" — ужаснулся Илья своему неожиданному чувству, и задавил его, загнав куда-то в самый тёмный уголок своего сердца.
     Илья не был религиозным человеком, но, приехав с женой и дочками на похороны в Бостон, попытался соблюдать формальности. Горела свеча (инверсия "свеча горела" была бы здесь совсем неуместна), читался Кадиш.
     Гортанные, напористые арамейские звуки поминальной молитвы, идущие друг за другом неотвратимо, как удары плетью, были чужими и едва произносимыми.
     "В'ит-па-ар, в'ит-ро-мам, в'ит-на-сей, в'ит-ха-дар, в'ит-а-лех, в'ит-ха-лал..."
     Молитву полагалось говорить не на книжном древнееврейском, а на старинном, забытом, уличном арамейском. Это сложилось давно, тогда, когда евреев ещё не изгнали с их земли. Считалось, что молитва настолько важна, что, читающий её, должен понимать каждое слово. Простые люди не знали древнееврейский, а вот арамейский в те времена знали все. Странным образом такое положение вещей осталось до нынешних времён, когда арамейский язык практически потерян.
     Читая молитву, Илья рассуждал про себя о том, что, следуя древней логике, данная молитва должна читаться на языке матери — на родном языке, т.е. конкретно для него — по-русски. Илья хотел спросить об этом молодого раввина, совершавшего службу, но постеснялся.
     Ещё Илья думал о библейских Аврааме и Саре. Когда Сара умерла, Аврааму и сыну его Исааку пришлось договариваться с местными жителями о захоронении Сары в чужой для них земле.
     Так и им с отцом пришлось схоронить мать в земле, в которой не было ещё погребено никого из родных им людей.
     И ещё он думал о чуде, связанном с рождением Исаака у Сары. Такое же чудо, по рассказам родителей, было и его собственное рождение.
     Удивительным совпадением было и то, что в иудейской традиции Авраам был воплощением милости (тогда, как Исаак — воплощением справедливости). И отец для Ильи всегда был примером милосердия, прощения, терпения.
     Когда-то давно отец привёз из Молдавии двухтомник Томаса Манна "Иосиф и его братья". Илья навсегда запомнил поразившее его при чтении ощущение принадлежности к великим патриархам. Забытая в обыденные дни, эта принадлежность вспыхивала ярким направляющим огнём в дни печали, как неизменно звучит в дни трагедий в этой благословенной стране всеми забытое в счастливые дни Adagio для струнного оркестра Самуила Барбера.
     Музыка всегда помогала Илье. Любовь к музыке привил отец. В доме всегда были пластинки, книги о музыке. Ходили и в Филармонию: сначала на камерные концерты в Малый зал, а потом уже и в Большой зал на симфонические вечера. А однажды даже слушали вместе орган в Домском соборе в Риге.
     Уже студентом Илья продолжал ходить в Филармонию и пару раз видел там отца. Несколько раз отец не замечал его, и Илья из-за колонны рассматривал молодую интересную женщину, которая всегда приходила с отцом. Один раз они столкнулись лицом к лицу. Отец и сын посмотрели друг на друга и прошли мимо. Молодая женщина даже ничего не заметила. Илья так никогда и не решился спросить отца об этой женщине и с тех пор никогда больше её не видел.
    
     IV
     Четверг. Нужно вставать, нужно остановить эти сны из мелькающих картинок прежней жизни.
     Фима неохотно поднялся с дивана, привёл себя в порядок (настолько, насколько это было возможно в его нынешнем состоянии), и пошёл в конторку к Барбаре за ключами от новой квартиры.
     Барбары в конторке не было, но Брайан — очередной сожитель управляющей — сказал, что она скоро придёт и можно подождать.
     Два мужчины — пожилой и молодой — сидели напротив друг друга, но казались разделёнными целой вселенной, как две планеты из разных солнечных систем. Пожилой человек сидел на стуле у стены, а молодой человек — за столом у экрана компьютера. Они молчали потому, что им абсолютно не о чем было говорить.
     Жизнь Брайана складывалась непропорционально. Поступив в престижный университет, он там недоучился: бросил учёбу из-за одной неприятной истории, о которой не любил вспоминать. Брайан сменил много странных работ, и вот, прибился к женщине гораздо его старше, став её любовником и, заодно, неофициальным помощником в этом убогом доме.
     Дом был набит всякими разными людьми с плохим английским, и Брайану это почему-то было неприятно. Несколько радиоведущих на местном консервативном радио вполне с ним соглашались. Брайан, однако, консерватором себя не считал: они с Барбарой даже были подписчиками NPR и очень этим гордились.
     Конторка Барбары была небольшая, но уютная. На столе в узком бокале стояла вполне натурального вида искусственная белая роза. Других цветов в конторке не было. На стене висели картинки: большой портрет губернатора штата с широкой улыбкой имбецила — и маленький портрет Президента страны: с женой, дочками и собачкой Бо. На стене напротив был уже знакомый нам пёстрый календарь, а на подвесных полочках стояли русские матрёшки и чёрные расписные шкатулочки. Это русские жильцы, по старой ещё привычке, пытались баловать Барбару подарками, в надежде на ускоренный ремонт или новый холодильник.
     Двое мужчин — пожилой и молодой — уже довольно долго сидели друг напротив друга.
     Брайан изредка поглядывал на седого русского старика с плохо зачёсанными волосами и неопрятной бородой. “Зачем мы принимаем их здесь? Зачем мы тратим наши деньги, чтобы обеспечивать их жильём, медициной, едой? Вот они топчутся здесь — все эти русские, бразильцы, китайцы — а толку от них никакого. Например, этот старый пердун. Ведь он, наверняка, всю жизнь проработал в какой-нибудь военной конторе, изобретая там херню, которая потом по нам же и бабахнет. А даже если и не бабахнет! Какая разница? Чтобы сдерживать их херню, мы были вынуждены разрабатывать нашу херню, десятилетиями выбрасывая деньги на ветер. И теперь нам же всех этих пердунов и кормить! И где же справедливость?”
     Стройность картины несправедливости, которую предполагал в своей голове Брайан, нарушалась тем фактом, что сам Брайан официально не работал и налогов не платил. Но об этом, как и о давнишней неприятной истории, он сейчас думать не хотел. Поэтому и не думал.
     Вошла Барбара, и пожилой мужчина встал ей навстречу.
     Молодой мужчина заискивающе кивнул ей головой, не вставая.
    
     V
     Илья писал рассказы. Некоторые из них он вывешивал на каком-то сайте. Некоторые скрывал, стесняясь.
     Всё то, чего не было у самого Ильи, было у его литературных героев. Они были решительными, спонтанными, целеустремлёнными, сильными. Они красиво спали с женщинами, уходили из дома от деспотичных жён, хлопали дверью в кабинете начальника.
     В рассказе, который Илья закончил перед самой смертью матери, главный герой больше двух лет переписывается по интернету с незнакомой ему женщиной. Представьте такую историю. Герой живёт в пригороде Нью-Йорка, а женщина работает в цветочном магазине в Смоленске. И вот, они переписываются: два одиноких человека, разделённые часовыми поясами и всеми этими пучковатыми меридианами, стянутыми к полюсам.
     Литературный герой сделал то, на что сам Илья никогда бы не решился: Виктор (а именно так звали героя рассказа Ильи) спонтанно бросил всё, и уехал в Смоленск встретиться с цветочницей. При этом самой цветочнице о своём грядущем приезде он ничего не сказал.
     В этом неожиданном перемещении в пространстве было столько противоестественного для самого Ильи, что слова не очень-то охотно складывались друг с другом, как бы, взбунтовавшись, сопротивляясь решению автора. Илья-человек откровенно вышел из своей зоны комфорта, а Илья-писатель не был ещё настолько опытен, чтобы скрыть это от глаз читателя: т.е. самого себя, т.к. других читателей рассказа пока не предвиделось. Но повествование продолжалось, и Виктор (можно сказать, всем ветрам назло) прибыл в Смоленск, где и нашёл нужный ему цветочный магазин с искомой цветочницей.
     Здесь, по логике беллетристического жанра, должна была произойти классическая чаплинская сцена: прозревшая цветочница, немое: "You?" с ответным кивком головы — смущённо и благородно. Сладкая, печальная, вечная музыка.
     Но Илья — отдадим ему должное — ломает стереотипы, и пишет другой финал. Цветочница не только не узнаёт Виктора, но и хамит ему, как последняя базарная торговка. Опешивший герой возвращается восвояси — летит через океан в свой картинный мирок картонных домов Стейтен-Айленда. И оттуда (вот где настоящая находка автора!) продолжает переписываться с цветочницей, мечтая о встрече с ней. Ведь даже иллюзия счастья лучше откровенного одиночества. На этой нескончаемой переписке и заканчивается рассказ.
     Илью немного смущала нестыковка в рассказе. Что же, бедный Виктор два года переписывался и не мог не знать, что его цветочница способна на хамство? А потом, значит, узнал, что она хамка и продолжал "вечную переписку"? Зачем она ему такая? Он видел эту нестыковку, но пока не знал, как её исправить.
     У Ильи (как и у его героя) переписка по интернету занимала много времени. Человек вежливый, он подробно отвечал на каждое письмо, и не позволял себе копировать тексты от корреспондента к корреспонденту. Дело в том, что, где-то в глубине души, он надеялся на то, что все эти письма однажды опубликуют, и будет неудобно, если они окажутся скопированными. А Илья не любил, когда неудобно.
     Корреспонденты Ильи относились к нему гораздо лучше, чем люди, живущие рядом с ним. То ли действительно нет пророка в своём отечестве, то ли "в сети" он и правда был другим, но в реальной жизни — в своей семье — Илья как бы не котировался: старшая дочь откровенно насмехалась над его привычкой всё преувеличивать, жена вообще как-то мало обращала на него внимания. Ну а младшая девочка была какой-то уже совсем американкой, и Илья не умел с ней общаться.
     На работе Илью любили, но едва ли считались с ним. Он это чувствовал и мучился этим. Все вокруг были много моложе, и, хотя он и сам был совсем ещё не старый, эта разница в возрасте ощущалась болезненно. Выходило так, что он ничего не добился и топтался на месте, делая одно и то же много лет, а что делать дальше — не знал.
     Видимо, поэтому Илья и переписывался с незнакомыми ему людьми, что как бы махнул уже рукой на людей знакомых.
     Его корреспондентами были почти одни женщины. Так само собой складывалось. С мужчинами у Ильи дружить не получалось.
     Переписка обычно начиналась с творчества Ильи, но постепенно и всегда переходила в какую-то опасную игру, и это Илью настораживало. Сначала женщина, как сейчас модно говорить, позиционировала себя чем-то вроде музы, прилетевшей на помощь художнику. Но, слово за слово, от письма к письму, роль музы женщину как-то переставала устраивать. Получалось (в противовес тому, что обычно принято считать), что нормальной женщине совсем и не хочется быть музой, а хочется наоборот чего-то другого: осязаемого и конкретного. Выходило так, что корреспондентки Ильи были куда более материалистичными и земными, нежели чем тот образ, который (построенный на стереотипах предыдущих поколений) рисовался старомодному Илье.
     Каждая из этих, первоначально мраморных Галатей, с готовностью ждала своей звёздной минуты превращения в земную женщину.
     И, скинув холодный мрамор с горячего уже тела, они бросались, голые, на шею опешившему Пигмалиону. Пигмалион каменел от подобного неожиданного поворота событий, делал руками отталкивающие движения, отступал на два шага назад. И где-то там, за часовыми поясами и пучковатыми меридианами, женщины привычно мёрзли рядом с неработающими батареями — и утренние поездки в переполненном вагоне электрички становились нестерпимыми.
     Алёна, прекрасно знавшая своего мужа, понимала всю абсурдность надежд заблудших муз, и относилась к переписке Ильи и незнакомых женщин с пониманием, т.е. насмешливо и несерьёзно.
     Несмотря на отчётливое присутствие в своей жизни семьи и обильной переписки, Илья исторически ощущал себя человеком одиноким.
     Одиночество — состояние внутреннее, но Илья любил вытащить его наружу, описать его в деталях. В принципе, все его рассказы были об одиночестве, но сам Илья понимал, что где-то немного лукавит. Ведь он не был одиноким хотя бы уже потому, что мог всегда — в любую минуту — позвонить родителям и рассчитывать на их помощь. Это ощущение родительского дома перемещалось по свету туда, где были они. И где бы они ни были, он знал, что всегда откроется дверь, и радостно привстанет ему навстречу мать, и отец, улыбнувшись, скажет: "Заходи, заходи! У нас как раз чайник вскипел".
     Теперь, когда матери не стало, этот тайный мир, это скрытое укромное прибежище было потеряно навсегда.
    
     VI
     Из конторки Фима нехотя пошёл обратно домой.
     Идти домой не хотелось потому, что там было пусто. Что делать человеку в пустом доме?
     Дойдя до своей двери, он достал из кармана куртки связку ключей: входной ключ от дома, ключ от почтового ящика, квартирный ключ, какой-то ещё непонятный ключ, неизвестно что открывающий. У Фимы всегда занимало несколько секунд сообразить, какую дверь открывает конкретный, висящий на связке ключ.
     Странным образом, Фира, как раз, всегда безошибочно знала предназначение каждого ключа, и двери открывались перед ней быстрее, чем перед Фимой. Сколько же было ключей в их совместной жизни! Сколько закрытых замков...
     Фима возился с ключами и слышал, как отворилась дверь соседей. Запах жареного лука выполз в коридор и повис в зажатом пространстве, не зная, что делать дальше. У Фимы перехватило дыхание: он всё ещё не мог есть.
     — Как дела, Фимочка? — участливо начала женщина.
     — Спасибо, Рая. Спасибо. Надо держаться.
     — Вам нужна какая-нибудь помощь?
     — Нет-нет. Спасибо. Я сам.
     — Я слышала, что вам сказали переехать до конца недели. Какая наглость! Не могли дать человеку хотя бы месяц в себя придти!
     — Да это ничего. Так даже лучше. Так будет лучше.
     — Ну, как же вы один переедите, Фима?! Надо кого-то нанять. Не знаю даже... Тут есть люди. А ваш сын? Такой хороший мальчик. Он не приедет вам помочь?
     — Нет, Рая. Ему дали только пять дней на похороны и прочее. Сейчас такое время, что ему просто невозможно вырваться. Тем более там, знаете, в их штате. Там очень высокая безработица. Ещё не хватало ему сейчас потерять работу.
     — Вы главное ничего лишнего не тащите с собой, Фима. Всё выкидывайте! Абсолютно всё.
     — Ну, как всё, Раечка. Есть ведь вещи мне дорогие. Нужно всё пересмотреть. Понять, что куда.
     — Да бросьте вы, Фима! Зачем вам это всё. Тоже мне богатство у вас! Всё в мешок — и на помойку! Давайте мы с мужем вам поможем всё выкинуть.
     — Там память, Рая...
     — Нет-нет-нет, Фима! Нельзя быть таким материалистом! Вот я, к примеру, спокойно к вещам отношусь, — в её голосе прозвучала вполне осознанная гордость, будто она похвалялась хорошо сделанной работой или вкусно сваренным борщом. — Говорю вам: всё в мешок — и на помойку!
     Голос её послышался как-то физкультурно — как из далёкого прошлого.
     — Но ведь с этими вещами что-то связано, понимаете. В них ещё живёт частичка человека, времени. И это, Рая, важно для меня.
     — Ой, Фима! Ну что вы такое говорите: вы же интеллигентный человек, и вдруг такой, знаете, вещизм! Просто удивляете меня! Я бы на вашем месте всё снесла на помойку!
     — Раечка. Не надо вам на моё место. Поверьте...
     Фима никак не мог подобрать нужный ключ, и тут вдруг понял, что пытается открыть ключами от новой квартиры старую дверь. Вот ведь недотёпа!
     "Недотёпа я, Фира — ты всегда была права"
     Избавившись от соседки, Фима вернулся в разорённый мир своей квартиры.
     Он опустился в кресло, провёл ладонью по лбу, чтобы подобрать взбунтовавшиеся седины — провёл и замер, уронив голову.
     Интересно. Эта женщина искренне считает, что я больший материалист, чем она. Человек, отказывающий предметам в их простой сентиментальной ценности, видящий везде только материальную сторону — обвиняет меня в материализме. И ведь в такой ситуации ничего невозможно объяснить, доказать. Господи! Да разве же можно разделить эти две части? Выкинуть одну, не выкинув другую. Это ведь как справедливость и милосердие — две стороны одной монетки, подброшенной пальцем в воздух.
    
     Фима осмотрел своё опустевшее жилище. Мебель как-то можно разобрать и перетащить частями. Это не проблема. Самое тяжёлое, как всегда, будет перетащить в другую квартиру книги — старую русскую библиотеку, привезённую с собой. Всё это собиралось годами с мыслью о внуках и оказалось никому не нужным.
     И пластинки. Старые виниловые пластинки. Это уже совсем бесполезная вещь, но не выкидывать же на помойку коллекцию классики!
     Фима вытащил наугад несколько дисков, сел на ковёр, положил пластинки в конвертах вокруг себя.
     Вот знаменитая "Весенняя соната" Бетховена. Фима обязательно слушал её каждый год в середине апреля, когда в воздухе начинал завязываться запах сирени и молодой листвы.
     А вот концерты Баха, привезённые из Молдавии. Был знойный день, на улице пахло абрикосами — и эта музыка лилась из магазина, как приоткрывшаяся вдруг тайна — даже не тайна, а намёк на тайну — намёк на то, что есть что-то ещё, и что будет что-то, о чём никто и не догадывается. Вообще, Бах — это как зерно, в котором уже светится будущее растение. Если бы нужно было отказаться от всей музыки, оставив только одного композитора, Фима выбрал бы Баха.
     Вот “Девятый концерт” Моцарта. Там, в третьей части, такой неожиданный менуэт. Та-да-да, та-да-да, та-да-да, да-да, да-да. Фима вспомнил, как ехал однажды в Москву, и этот менуэт крутился у него в голове бесконечным повтором.
     Тогда ещё были живы все, кто потом умерли.
     Что же делать теперь? Что же делать-то? Услышь меня...
     Фима встал и огляделся вокруг.
     — Услышь меня, — сказал он теперь уже вслух, но никто не может услышать человека в пустой комнате.
     В первую очередь нужно разобрать и выкинуть Фирину кровать. Кровать, на которой Фира столько мучилась последние месяцы жизни. К чёрту кровать! Это — в первую очередь. А потом будем думать обо всём остальном. Шаг за шагом: решать задачи по мере поступления.
     Фима с трудом стащил матрас и поставил его к стене. Он развинтил кровать, и связал в охапку её составные части. Охапка была неподъёмной.
     Фима обвёл глазами квартиру и увидел Фирину инвалидную коляску. Это может работать! Он долго примерялся, и наконец-то взвалил охапку на коляску, привязал всё ремнями, стянул.
     Конструкция получилась массивной, но вполне удобной для передвижения. Фима порадовался своей изобретательности, и подумал, что так сможет перевезти всю квартиру.
     Он толкнул коляску к двери, и повёз кровать на помойку.
    
    
     VII
     В своём тесном закутке на работе Илья вспоминал родителей.
     Какие-то беспорядочные фрагменты разговоров, ситуаций, обид и прощений. Так дворник, сметая кусочки разбитого хулиганами аляповатого витража, видит то цветную птичку, то прорисованную жилками листочков веточку, то кусочек синего неба.
     Вспоминалось и приятное, и постыдное. Например, лет 12 назад, когда родители только приехали в Америку, Илья покупал что-то в русском магазине на Бикон-стрит в Бруклайне, и слегка кокетничал с симпатичной продавщицей. Звякнул колокольчик — открылась дверь магазина.
     — Смотри! Смотри! Опять эти: Кот Базилио и Лиса Алиса, — шепнула продавщица своей напарнице.
     Обе они весело захихикали, и Илья улыбнулся их веселью.
     Он поднял глаза к двери и увидел своих родителей. У них был действительно странный вид. Одетые в чужую одежду из Армии Спасения они выглядели нищими.
     Илья расплатился, и тихонечко вышел из магазина. Родители не заметили его. Они были заняты тем, что выбирали яблоки из корзины с уценёнными подпорченными фруктами.
     Теперь, много лет спустя, вспоминая всё это, Илья вздрогнул, как от неожиданного удара сзади.
     "Господи! Какая же я скотина! Просто скотина! Господи! Услышь меня! Что же мне делать?" — он вытер рукавом слёзы, обхватил голову ладонями, зажал её локтями.
     Внутри ладоней и локтей голове было спокойно и уютно, как в детстве — как дома. Он слушал: шумит его кровь, и бьётся его сердце. Он слышал своё дыхание — неровное дыхание человека, который только что плакал. Звуки же чужих голосов — вообще звуки: чей-то смех, звонки телефонов — всё отошло на задний план, вышло за скобки. Он почти математически увидел бессмысленность всей этой воркотни за скобками своих локтей. Всю её болезненную ненужность. Так бывает, когда показывают на экране дом, сад, машину, припаркованную рядом. И вдруг, в кадре появляется какой-то совсем уже чужой предмет: монета или ладонь — и оказывается, что и дом, и сад, и машина — всего лишь картонный настольный макет, мелкая копия, безжизненная игрушка.
     И тогда Илья встал, прошёл по длинному коридору с кабинетами по обе стороны, и, войдя в один из них, сел в кресло напротив своего начальника
     — А! Илий! Как дела?
     — Шрипад. Мне нужен отпуск. С завтрашнего дня. Я беру неделю.
     Начальник оторвался от своего компьютера. Снял очки. Медленно положил их перед собой.
     — Ты с ума сошёл, да?
     — Шрипад. Мне нужен отпуск, — твёрдо повторил Илья и выпрямился в кресле так, будто у него ныла поясница.
     — Илий, — начальник пытался быть спокойным, — Я, конечно, сожалею о твоей потере, но ты не можешь сейчас вот так взять отпуск. Мы с трудом справились без тебя, когда ты был на похоронах — и ты опять уезжаешь? Ты шутишь, да? Не теряй голову, Илий. Есть же правила.
     — Шрипад! Мне нужно. Понимаешь? Это важнее правил! Я всегда был здесь для вас: в выходные, ночью — когда угодно. Вы мне звонили, когда я стоял у открытой могилы матери! Ты забыл? Теперь настало ваше время помочь мне. Ты так не считаешь?
     — Илий. Сейчас конец месяца. Давай через две недели-а? Честно.
     — Мне сейчас надо, Шрипад. Пойми! Я беру отпуск.
     Индиец начал раздражаться. Его глаза сузились, чёрная щётка усов заострилась.
     — Если ты уедешь, Илий, можешь не возвращаться... — тихо прошептал он и обиженно поджал губы.
     Илья встал, подошёл к его столу близко-близко, сверху посмотрел в мелкие пуговичные чёрные глаза индийца, и увидел в них быстрый, почти животный страх.
     — Шрипад. Слушай. Брось это. Ты прекрасно знаешь, что не сможешь без меня. Не трахай мне мозги. Я уезжаю в Бостон. Если хочешь, я могу привезти тебе бейсболку с эмблемой Red Sox — это всё, что я могу сейчас для тебя сделать. Остальное меня мало волнует. Ноутбук я беру с собой, мой мобильный номер ты знаешь. Звони, если что.
     Он направился к выходу: легко и независимо.
     — Подожди, Илий!
     — Что?
     — Проверяй имейлы, хорошо?
     — Договорились.
    
     — Ты с ума сошёл, да? — женщина от неожиданности даже задохнулась на несколько секунд, но быстро смогла взять себя в руки.
     — Так надо, Алёнка. Так надо. Мне нужно лететь к отцу. Я иначе не могу. Пойми это. Я помогу ему упаковываться, побуду с ним, организую переезд. Я должен это сделать, пойми.
     — Хорошо... Поезжай...
     Женщина сказала это слишком медленно и слишком отчётливо: так разговаривают с дошкольниками, пытаясь напускной спокойностью перебить взбалмошный каприз ребёнка. Илья знал эти интонации, и всегда боялся их. Обычно, под действием этого голоса, он замолкал, отступал, тушевался. Но сейчас он встал, достал сумку и начал расторопно собираться в дорогу.
     Странно, но в эту минуту Алёна вдруг что-то почувствовала, поняла. Поняла, не умея объяснить, если б её кто-то попросил об этом. Она прикусила губу, беспомощно и суетливо провела руками по юбке, как бы приглаживая её; пару минут смотрела на сборы мужа с удивлением, с каким-то даже недоверием. Потом тихо подошла сзади.
     — Давай я тебе помогу.
     — Хорошо, Алён. Тогда посмотри, пожалуйста, ближайшие самолёты на Бостон. Нет. Посмотри на Бостон, Провиденс и, как там называется — аэропорт в Нью-Гемпшире? Там может оказаться дешевле.
     — Хорошо...
     Конечно, это было безумием снова лететь в Бостон и обратно, но чем больше она смотрела на него, тем логичнее становилось его решение. Так вдруг проявляется изображение на фотобумаге в красных лучах старой фотолаборатории. Фотограф, подхватив пинцетом уголок карточки, разворачивает её так, чтобы лучше разглядеть. И, разглядев, отчетливо видит каждую линию, каждую деталь, каждый подкраснённый лампой изгиб.
    
     Он стоял в дверях в коричневой замшевой куртке, с сумкой через плечо. Сейчас он казался как бы даже выше, крупнее обычного. Седоватые густые волосы и окладистая борода делали его похожим на библейского патриарха. Она посмотрела на него, и поняла, что он стал взрослым.
     — Счастливо тебе. Позвони, когда долетишь. Я буду ждать тебя обратно. Привет Ефиму Михайловичу.
     Он вышел из дома, сел в машину, опустил окно и помахал ей рукой.
     И в эту минуту она впервые за много лет ощутила к нему какое-то почти животное физическое влечение.
    
    
     VIII
     — Эй! Эй! Вы не можете здесь выкидывать мебель! Достаньте это обратно и отвезите домой! — Брайан стоял у мусорного бака: рослый, молодой, самоуверенный
     — Но это не мебель. Это просто доски, — попытался возразить Фима
     — Это мебель: вы прекрасно это знаете. Вы правила читали? Мебель здесь выбрасывать нельзя. Точка.
     — А что же мне делать?
     — Что делать? Мне-то какое дело, что вам делать! Забирайте свою мебель обратно и звоните, договаривайтесь с кем-то. Мне всё равно. Это не моя проблема
     — Но я тащил. Вот вёз здесь на себе. Мне тяжело. Я не могу теперь тащить всё это обратно. Ну, поймите же!
     — Нет. Это вы поймите. Есть правила — никакой мебели. Правила. Понимаете?
     — Ну, скажите: вам-то какая разница?! Что вам-то с того? Этот мусор спокойно вывезут, и никому нет дела, что там лежит!
     — Мне какая разница? — внезапно Брайан перешёл на крик. — Мне разница такая, что это моя страна и в ней есть свои порядки, понял?! И если такие, как ты вот, — приехали их нарушать, — мне это поперёк сердца! Вы там у себя можете делать всё, что хотите, а здесь — нечего превращать мою страну в бардак!
     — Но это и моя страна, — почти прошептал Фима
     — Кто тебе это сказал?
     — У меня здесь жена в земле лежит. Это теперь и моя страна, парень...
     — А мне плевать. Бери это и вези домой.
     Фима почувствовал, как у него напрягается каждый мускул, как наливается кровью шея, как выравнивается дыхание. Он вдруг ощутил в себе невероятную упругость, молодость, силу.
     — Я никуда это не повезу. Отойди. Мне нужно идти.
     — Идти? Да я сейчас в полицию позвоню, — Брайан достал из кармана телефон.
     Фима сделал шаг навстречу Брайану, подошел к нему вплотную, посмотрел ему в глаза и сказал по-русски, хорошо разделяя слова
     — Уходи отсюда. Понял? Уйди...
     И Брайан вдруг сдулся, как надувной рекламный человечек, из которого вытащили пробку. Он отступил, ссутулился, весь как-то засуетился — нелепо и жалко.
     Фима же с достоинством толкнул пустую Фирину коляску и спокойно пошёл домой.
     — Я этого так не оставлю! Я сделаю твою жизнь здесь настоящим адом! — писклявым голосом прокричал ему вслед Брайан и осёкся, сошёл на фальцет. Но Фима даже не обернулся.
     И вдруг Брайан почувствовал себя старым. Как будто кто-то одним махом взял и украл у него молодость. Он бессмысленно посмотрел вокруг и ничего не сумел понять. Он зачем-то подошёл к своей машине, сел в неё.
     Он вспомнил историю, случившуюся с ним в университете. Ту неприятную историю, которая давила на него все эти годы.
     Ему были двадцать три, а она — она была на десять лет старше. Она была замужем и у неё была дочка. Она влюбилась в него. Она хотела всё бросить и быть с ним. Русская женщина из какого-то украинского города с непроизносимым названием. Её звали Ирина. Красивая стройная женщина с сильным телом. Она работала там, на кафедре, и он увлёкся ею. Любил ли он её? Всё вышло так ужасно. У них должен был быть ребёнок. Он узнал об этом и сбежал. Он бросил всё и сбежал, как последний мерзавец. Потом ему сказали, что она чуть не умерла, пытаясь прервать беременность. Она не умерла, но осталась бесплодной. Зачем же он об этом сейчас думает?! Выкинуть из головы. Выкинуть из головы. Выкинуть из головы.
     Какая-то странная тяжесть навалилась на глаза, и даже одежда стала ему как бы велика — на вырост или с чужого плеча.
     Что-то нарушилось в мире, какой-то произошёл сдвиг в его балансе — как землетрясение — и разлом прошёлся прямиком по нему, Брайану.
     Он понял, что ужасно хочет спать — хочет спать так сильно, что не сможет доплестись до дома. Он откинул кресло в машине и мгновенно заснул.
    
     Фима пришёл домой, сложил коляску, и с удивлением заметил, что очень голоден.
     Он открыл холодильник, нарезал себе колбасу большими кусками, хорошо намазал маслом хлеб.
     Через несколько минут требовательно засвистел и стал плеваться кипятком чайник.
     Фима подумал о том, что жизнь длиннее любой книги. Все эти, прижатые друг к другу, стоящие ряд за рядом тома книг — всего лишь попытка понять, то, что невозможно ни понять, ни объяснить. Только прожив всё самому, можно сделать какие-то выводы, но и эти выводы будут лишь сиюминутным пониманием, готовым измениться уже через мгновение. Это понимание, как фотография постоянно меняющегося водопада. Какой же тогда смысл вглядываться в застывшие в полёте брызги?
     Фима сидел на табурете в пустой кухне и смотрел на кипящий чайник. Один в доме. Один в городе. Один в целом свете. Но в этом одиночестве уже не было для него боли. Оно как бы прижилось внутри, перестало быть постоянным, инородным, болезненным, как приживается старый осколок в теле фронтовика.
     Когда постучали в дверь, Фима легко привстал с табурета, и даже не сделал свойственный пожилым людям кряхтящий звук — который, обычно, не признак боли, а всего лишь машинальное осознание собственной старости.
     Фима открыл дверь, и увидел на пороге сына.
     Как платоновский герой, Илья вдохнул запах жилища — запах, существующий в единственном месте на всем свете.
     — А у меня как раз чайник вскипел, — сказал Фима, как будто вовсе и не удивился.
     И Илья, широко, как в детстве улыбнувшись, зашёл в дом.
    Поставьте оценку: 
Комментарии: 
Ваше имя: 
Ваш e-mail: 

     Проголосовало: 12     Средняя оценка: 9.3