Она называла его Яшенькой, а он ее – Марусей. Седые, маленькие, они везде держались вместе. Собираясь в магазин, он долго причесывал остатки волос и говорил: «Маруся, где мой мантель?» Она подавала ему вытертый на швах старый плащ, надевала шляпку, и они неспешно шли под ручку, неизменно провожаемые взглядами случайных прохожих. Полвека вместе – не шутка! За эти годы они срослись, как два дерева, выросшие вместе, и странно было подумать, что было время, когда эти двое ничего не знали друг о друге. И, наверное, никто не поверил бы в то, что за подкладкой ее старенькой сумочки свято хранилось бережно завернутое в полиэтилен фото, на котором юная Маруся была снята вместе с кудрявым парнем. «Помни меня» – едва различимые буквы на обороте хранили тайну уже много лет…
Двадцать первого июня сорок первого года Маруся разглядывала в зеркале новое платье, только раз надетое на выпускной. Платье вышло модным – узкий лиф, пышная юбка, белый кружевной воротничок. Жаль, зеркало слишком мало, чтобы увидеть себя в полный рост. Маруся послюнила палец и провела по бровям, пощипала щеки, взбила пушистые локоны. С улицы донесся залихватский свист. Маруся покраснела, схватила сумочку и молнией сбежала по лестнице. Уже в парке, танцуя с Николаем под любимую «Рио-Риту», строго выговаривала ему:
- Сколько раз тебе повторять – не свисти под окнами, мне уже комендант грозился в комсомольскую ячейку пожаловаться!
- Марусенька, ну прости меня, дурака! Больше не буду!
В мягком вечернем свете фонарей кружились пары, а глупые мотыльки бились о горячие стекла и падали замертво в молодую траву, уже примятую модными туфельками, парусиновыми штиблетами и лакишами.
Прощаясь у общежития, договорились завтра сняться на карточку. И еще – всегда быть вместе, что бы ни случилось.
Голос из репродуктора, объявивший о начале войны, разом отменил все обещания. На следующий же день Николай записался добровольцем. Маруся, окончившая фельдшерские курсы, пришла на мобилизационный пункт по повестке. Школа, в которой располагался пункт, была переполнена, люди стояли в коридорах, изредка переговариваясь вполголоса. Маруся хотела идти вместе с подругой, они решили проситься в одну часть, но строгий мужчина в военной форме без знаков отличия пригласил ее зайти в отдельный кабинет.
- Мария Егоровна, вы комсомолка?
- Конечно!
- Тогда вы наверняка понимаете, что именно сейчас, когда враг вероломно напал на нашу страну, активизируются и внутренние враги, искренне желающие смерти советского строя. Нам нужны кадры не только на передовой, но и в глубоком тылу.
Сердце у Маруси упало. Одно дело – помогать раненым на фронте, а другое – лечить вредителей где-то на краю земли. Однако мужчина смотрел в упор, с прищуром, и Маруся поняла, что спорить нельзя.
- Куда нужно ехать?
- На Дальний Восток. Остальное – не подлежит разглашению.
Ехать пришлось в «телячьем» вагоне. Перед отъездом Маруся и Коля все-таки снялись на карточку, и Маруся тайком разглядывала фото в полоске света из окошка под потолком. «Не успела, не успела, не успела», - отстукивали колеса. Было стыдно думать о себе в такое время, но мысли сами лезли в голову, бесстыжие и нахальные, как мухи, которых в вагоне было великое множество. «Не успела выйти за Колю. Не было и того, о чем девчонки в общежитии шептались по углам. Берегла себя. Для чего? Для кого? А вдруг его убьют?» - Маруся прогоняла назойливых мух, но они не отставали, садились на руки, шею, липкими лапками гуляли по лицу. Без малого за два месяца дороги чистенькая Маруся завшивела и покрылась коростой. Увидев океан, она заплакала, и, зайдя за прибрежные валуны, стала мыть голову новеньким бруском коричневого мыла. От соленой воды и хозяйственного мыла ее легкие волосы превратились в плотный колтун, который пришлось отстричь почти под корень. Короткого ежика Маруся стыдилась и прятала волосы под косынку.
Ее распределили в лагерь, где по словам особиста из Владивостока содержались воры, убийцы и враги советского строя. Когда Маруся первый раз шла из серого прилагерного поселка в больницу – колени от подгибались от страха. Она панически боялась этих выродков, нелюдей, посмевших поднять руку на самое святое – советскую Родину. Шли дни, принося страшные сводки с фронта, а Маруся лечила от поноса доходяг, которые от голода и непосильного труда превращались в живые скелеты. Безбелковый отек и сопровождавшая его дизентерия были самыми ходовыми диагнозами. Особенно ужаснула Марусю гангрена, о которой она прежде читала лишь в учебниках – молодой литовец метался в беспамятстве на тощем матраце, наполняя воздух в палате тяжелой вонью гниющего мяса. Пытаясь спастись от работы в штрафном отряде, он отрубил себе пальцы на правой руке, и с кровоточащей культей просидел десять дней в холодном карцере по колено в воде. Когда его увозили на ампутацию, он кричал: «Нориу мирти!». Марусе потом сказали – это значит «Я хочу умереть». К зиме Маруся поняла, что жалеет этих несчастных – какими бы страшными не были их преступления, наказание было еще страшнее…
В лютые морозы Маруся мерзла в коротком пальтишке и ходила в больницу в старых, еще деревенских, сапогах. Всесильная бюрократическая машина дала сбой, и ей не выдали теплое обмундирование и валенки, а достать было негде.
Под Новый год Марусе пришло письмо. Подруга писала, что мать Николая получила похоронку. Убит в боях где-то под Ленинградом. Вот и все. Ждать больше некого. За ночь Маруся стала как будто старше, под глазами залегли морщинки, вокруг губ – суровые складки. Вечная косынка на голове придавала ее облику что-то монашеское – одна из тысяч невест, чьи женихи погибли в первые месяцы войны.
Такой ее и увидел Яков, застрявший на строительстве секретного объекта под Владивостоком. Строили, конечно, заключенные. Без техники, почти без инструментов, щедро удобряя мерзлую землю кровавым потом. Руководивший строительством Яков почти все время был пьян. В октябре он узнал, что его родители вместе с остальными евреями были убиты на десятый день оккупации в Мариуполе, и раз за разом подавал прошение об отправке на фронт. Ему приходили отказы, писали: «Здесь вы нужнее»… Он заливал ярость водкой, выбивая из доходяг лишние кубометры для фронта – большего сделать не мог.
Под Новый год он приехал в больницу за новой партией заключенных и зашел к Марусе вскрыть давно мучивший его фурункул. Маруся безучастно сделала надрез, убрала вытекший гной, аккуратно промыла, ловко забинтовала. Она не замечала, что все это время его налитые кровью глаза под кустистыми бровями жадно смотрели на ее бледное серьезное лицо, белую косынку, тонкие руки, порхавшие над его плечом.
На Новый год он приехал снова, подарил Марусе валенки, а через неделю неожиданно предложил расписаться. Маруся написала матери, прося совета, а на самом деле - отсрочки. Мать ответила быстро: «Выходи за него, дочка, стерпится – слюбится. Всегда сыта будешь. Вот и валенки он тебе справил, будет одевать, обувать!» Шла неделя за неделей, а Маруся все не решалась сделать последний шаг. Но в начале апреля Яков пришел с известием о переводе в Красноярск. Он хотел забрать с собой Марусю. Проплакав все утро возле больничного зарешеченного окна, сквозь мутное стекло которого виднелись серые бараки и опостылевшие вышки зоны, Маруся согласилась.
В Красноярске Яков строил гидролизный завод, день и ночь пропадая на объекте. Спасаясь от тоски и одиночества, Маруся сутками дежурила в больнице, пока не стал мешать тугой живот. Чем ближе к родам, тем больше Марусю мучил страх, ей казалось, что она непременно должна умереть. Знакомый врач рассказал, что на зоне работает в больнице один ссыльный, светило столичной гинекологии и акушерства, профессор Лев Исаакович Штейнберг. Чудом выкраивая время, Яков возил Марусю на осмотр к благообразному седому профессору, под умными белыми руками которого ребенок в Марусином животе затихал, и становилось спокойно и не страшно. От профессора пахло табаком и карболкой, и от этого запаха кружилась голова, и тянуло в сон.
В середине февраля, в самые лютые морозы, Маруся почувствовала первые схватки. Квартирная хозяйка причитала, укутывая Марусю в шубы и шали: «Да разве можно ехать на ночь глядя, в такой-то мороз? И здесь родишь, а я приму, не впервой!» Но Маруся плакала, боялась, и Яков повез ее на санях к Льву Исааковичу. Метель бросала пригоршни снега в лицо, лошадь храпела и отказывалась везти, нескончаемая боль раздирала Марусю на части. Наконец, вдали появились светящиеся окна больницы. Согнувшись в три погибели, Маруся поднялась на крыльцо.
- Кого я вижу! Уважаемая Мария Егоровна! Я рад, очень рад вашему визиту! – профессор вышел навстречу, странно покачиваясь и размахивая фонарем. Он был мертвецки пьян.
Яков схватил его за шиворот и встряхнул, так, что очки профессора сползли на самый кончик носа.
- Ах ты, старый хрыч! Что же ты делаешь, паскуда! Принимай роды, или я за себя не отвечаю!
К чести Льва Исааковича надо признать, что справился он отменно, несмотря на сильнейшее опьянение. Чудесные руки его помнили все, и через пару часов на свет появилась красная сморщенная девочка, которую Маруся решила назвать модным именем Нина.
После рождения дочери Яков стал меньше пить, и иногда даже приходил домой, когда Маруся еще не спала. Ей казалось – еще чуть-чуть, и она сможет полюбить его. Еще немного – и все будет хорошо.
После Победы Якова направили отстраивать разрушенный бомбежками Ленинград. Ехали долго. На одном из полустанков Маруся с Ниной вышли за кипятком. По обе стороны от платформы, сколько хватало взгляда, были эшелоны. Товарные и пассажирские вагоны, битком набитые людьми, громоздились на путях до самого горизонта. Над ними дрожало в лучах заходящего солнца густое пыльное марево. С трудом пробираясь среди сидящих на платформе солдат с вещмешками, женщин с довоенными чемоданами и снующих вокруг детей, Маруся крепко держала Нину за руку, ругая себя, что не оставила ее в вагоне. Споткнувшись о чьи-то ноги, она оступилась и упала бы, если бы ее не подхватил шедший навстречу военный.
- Спасибо! – Маруся подняла глаза. В тот же миг ее сердце екнуло и остановилось. Воздух стал густым, вязким и горячим, как жидкое стекло.
- Маруся…
- Коленька! Я думала ты погиб!
На Николая смотрела повзрослевшая женщина с короткой кудрявой прической. В углах глаз притаились морщинки, но глаза были прежние, Марусины.
- Да я и сам так думал… С того света вернулся, искал тебя везде. Маруся, это же чудо, что мы встретились! Поедем со мной, бери дочку и поедем!
Ноги стали ватными, а тело – таким легким, что еще чуть-чуть и поднимется над вагонами в пыльное небо. Они стояли и смотрели друг на друга, а Нина поглядывала исподлобья на незнакомого дядю, и вдруг дернула мать за юбку и закричала:
- Пойдем, нас папа ждет.
Ветер трепал Марусину косынку, а она стояла, кусая губы, и качала головой. Вспомнила, как Яков нес ее, беременную, по лестнице на руках, как плакал, увидев новорожденную дочь, как стонал по ночам, когда ему снова и снова снилось, как убивают его родителей.
- Нет… Не проси – не могу я…
- Неужели ты забыла меня?
- Не забыла. Никогда не забуду.
Маруся повернулась и медленно пошла вдоль вагонов. Пустой чайник бил ее по бедру, обтянутому стареньким платьем, а Нина дергала за руку и все говорила: «Мама, ты забыла! Мама, чай!» Маруся ничего не видела из-за слез, застилавших ей глаза. Они стояли сплошной пеленой, а потом полились по щекам неудержимым потоком. В этих слезах было все: и радость от того, что Коля живет на свете, и горечь безвозвратной потери, и жалость к себе, и робкая надежда на счастье.
Много их еще будет в ее жизни, этих слез, пока неумолимое течение времени не соединит их с мужем навсегда сильнее, чем любовь. Как два дерева - корнями, ветками, корой и сердцевиной стволов.
|