Капитан Корольков поёжился и передернул плечами. В землянке стало прохладнее, буржуйка почти остыла, а ефрейтор Бондаренко, который ушёл за дровами с час назад, пропал. Сергей этому не удивился, слишком уж несовместим двадцатилетний писарь с солдатской службой.
«Небось опять Тамаре стихи читает и запамятовал, зачем посылали. И ведь второй год на фронте, а поди ж ты ни одной царапины, хотя постоянно витает в районе Парнаса и давно должен был схлопотать пулю. Но везёт ему. И тем, кто с ним рядом. Словно заговорили батарею с прибытием Прохора, ни потерь серьёзных, ни проблем со снабжением, хотя в таких переделках побывали», - вспомнил Корольков и подвинул поближе керосинку, которую из снарядной гильзы смастерил старшина Евсюков. Вот кто настоящий солдат, всё может в хозяйстве приспособить, достать, что угодно и для себя и для батареи.
Капитан поддернул полушубок и попытался продолжить чтение письма из дома. «Ну, Нинка, если вернусь, я научу тебя каллиграфии. Ни чёрта ж непонятно, хоть к дешифровщикам обращайся», - вздохнул Сергей, и лёгкая улыбка тронула его губы, над которыми топорщились редкие усики. Он и так знал, о чём пишет младшая сестра. Всё хорошо, не беспокойся, бей фашистов. И ни слова о здоровье матери. Она и так часто болела перед войной, а после смерти отца совсем сдала. Два года прошло, но тоска её не отпускает.
У родителей были странные взаимоотношения. Любовь давно прошла, но расставаться они не желали или не могли. Каждый день то бранились, то мирились. Видать, срослись за двадцать пять лет, как сиамские близнецы, вроде и надоели друг другу, но и порознь жить не получается. Отец шоферил и любил выпить, часто с мужиками в бильярдной до полуночи пропадал да к соседке захаживал. Мать догадывалась, но ругалась из-за того, что детям внимания почти не уделял, да по хозяйству не помогал: из рейса вернётся и сразу к дружкам.
Сергей всегда удивлялся, что держит родителей вместе? Может те двадцать лет, проведённых в постоянных переездах? Или горе, которое вдвоём хлебали, словно щи ложками? Или привыкли друг к другу, прикипели?
Привычка, особенно плохая, – вещь страшная. Её вроде бы не замечаешь, но если попытаешься отказаться, так и свет не мил станет. Только о ней и думаешь, будто других мыслей в голове и нет, всё она вытесняет. Бродит за тобой призраком, на пятки наступает и нашептывает змеем искусителем, мол, и с ней жить можно и себя лишний раз изводить не стоит.
Корольков выщелкнул из пачки папиросу, прикурил от керосинки и с удовольствием выпустил в низкий бревенчатый потолок облако дыма. «Так и я с куревом боролся. Сколько раз бросал, как уговаривал себя, а всё равно к папиросам руки тянутся», - усмехнулся он.
Если бы ни Нинка, то мать давно бы к отцу отправилась. А так за дочь держится, будто за ниточку над бездной, оборвать её не решается, но и наверх выбираться не спешит. Съездить бы домой на пару деньков, может, и ожила бы мать. Только кто его сейчас отпустит.
Сергей вновь отложил письмо. Не радуют весточки из дома, хоть и наполнены сестринским теплом, и дышат ароматом цветущего урюка.
Капитан прикрыл глаза, пытаясь вызвать в памяти картинки из прошлой, довоенной жизни, но тут в землянку ввалился ефрейтор Бондаренко. К ногам Королькова с грохотом, поднимая пыль, упали берёзовые поленья. Долговязая фигура в мешковатой шинели зацепилась сапогом за порожек и балансировала, размахивая руками, будто ветряная мельница.
Падения не произошло: ефрейтор кое-как совладал со им телом. Пробурчал недовольно под нос, поправил очки и, стукнувшись головой о брёвна ската, промямлил:
- Извиняюсь, товарищ капитан. Задание выполнил.
- Вижу, - сказал Корольков, скинул полушубок и стал собирать поленья. Он никогда бы не доверил Бондаренко топить буржуйку, как и носить автомат. На войне оружие положено каждому, но никто не запрещал выдавать его ефрейтору только в крайних случаях.
- Как там?
- Да тихо всё. Хорошо, небо чистое, от солнышка теплом веет, птички чвыркают.
- Не нравится мне это. Тишина на войне пугает: никогда не знаешь, чего ждать – то ли наступления нашего, то ли контрудара немецкого. Чем дольше спокойствие на фронте, тем тревожнее на сердце.
- А по мне приятнее такой тишины ничего и не бывает. Думается легко…
- Где пропадал-то? – Сергей подбрасывал поленья и щурился на дым, что полз из буржуйки и никак не хотел становиться огнём.
- Так… это… - смутился Прохор.
- Небось опять Томочке стихи читал?
- Нет, товарищ капитан. Я вот… - ефрейтор осторожно извлёк из-за пазухи букетик белых цветов.
– Подснежники, - удивился Сергей и осторожно двумя пальцами, словно рюмочку из богемского хрусталя на тонкой ножке, взял букет. Понюхал: - Порохом пахнут.
- Так я их возле второй батареи собрал.
- Весна идёт, - проговорил Корольков, рассматривая белые бутончики, вздрагивающие при каждом его движении. Казалось, встряхни их чуть сильнее и услышишь приглушенный звон, будто ударили в колокола на далёкой церкви.
- Сержанту Константиновой, - проговорил Бондаренко и окончательно стушевался. Но именно в таком состоянии он зачастую и пребывал, особенно если рядом оказывались женщины. Ефрейтор и с санинструктором Томочкой не смог бы общаться, если бы ни стихи. Когда Прохор их читал, то преображался, вытягивался серебристым тополем, в глазах вспыхивали огни ночных пожарищ, а голос становился звенящим, словно натянутые морозом телеграфные провода.
Тамара всегда слушала Бондаренко. Склонив голову, будто ива над рекой, с грустью во взоре, отчего её глаза становились тёмно-синими. В такие моменты они превращались в глаза женщины, которая не видит каждый день смерть, не вздрагивает по ночам от грохота канонады, а по выходным отправляется в театр. Обычная девушка, а не сержант Константинова в растоптанных кирзовых сапогах, мешковатых ватных штанах и пропахшем лекарствами полушубке.
Вроде на пару лет старше ефрейтора, но выглядел он рядом с ней дитём малым подле мамки. Только острая на язычок Тамара никогда не подсмеивалась над Прохором. Да и остальные в её присутствии делать это побаивались, слишком уж лютой была на расправу санинструктор, по которой сох почти весь артиллерийский полк. Кто втихомолку, как Бондаренко, а кое-кто пытался действовать более напористо, но наталкивался на столь жесткий отпор, что впоследствии обходил Томочку кругом.
- А у нас давно тепло, - сказал Корольков, закончив подкладывать дрова и вернувшись за стол, - и подснежники отцвели.
- Где это, товарищ капитан?
- В Средней Азии, город Фрунзе. У нас урюк уже цвести должен, он обычно первый, за ним вишни и яблони. И такой запах над городом потянется, - Сергей прикрыл глаза, вспоминая. - Выйдешь на улицу рано утром, а воздух густой от ароматов… Дышишь, словно чай с горным мёдом пьёшь. Эх, Прохор, знаешь, сколько у нас зелени, Фрунзе летом в ней просто утопает.
- Ну у нас побольше будет.
- Это где же?
- В Красноярском крае. У меня отец егерь, я в тайге на хуторе и вырос.
- Что-то ты на сибиряка не сильно похож.
- Это почему же?
- Да хилый какой-то, с оружием плохо обращаешься.
- Так вы моих братьев не видели, здоровые и крепкие, как сосны, - проговорил Бондаренко, подумал и добавил: - А на меня у родителей сил не хватило. Я в семье пятый сын, младший. Да и мамка, когда со мной ходила в прорубь провалилась. Думали, нас не выходят. Но выжили, только болезненный я был, отец из-за этого меня в тайгу и не брал. Говорил, похож ты, Прошка, на болотное дерево – с виду вроде крепкое, а опереться нельзя, корням ухватиться не за что, вот и подламывается. Дома и грамоту пришлось постигать. В школу в тридцати верстах от хутора только экзамены сдавать ходил. Зато к книжкам пристрастился, сочинять начал. Всё стихи, но и рассказы пробовал. Мамке читал, а она плакала и говорила – образование, Проша, тебе надо получать в городе, к таёжной жизни ты совсем неприспособленный. Только не успел я поехать на учёбу, война началась.
- И как тебя на фронт-то взяли?
- Так год в военкомат чуть ли не каждый день ходил. У меня же братья воюют, только Мишка погиб под Москвой, - Прохор замолчал, снял очки, вытёр их о шинель и добавил: - Сперва гоняли, а позже рукой махнули – мол, на фронте писарем сгодишься, карты рисовать и комсомольскую пропаганду вести. Но агитатор из меня не очень вышел.
- Заметно. Ты только Тамаре можешь часами стихи читать, а как человек пять соберётся, слова из тебя не выдавишь.
- Смущаюсь я, - тихо проговорил ефрейтор. – У меня же до войны из всей компании только мамка да зверьё лесное. Братья с батей неделями в тайге пропадали, а вернутся усталые, так им не до разговоров. Но ко мне относились хорошо, никогда слова обидного от них не слышал. Но чувствовал - разные мы с ними, лишь по крови родственники. Ни интересов общих, ни о чём поговорить. Они про охоту и тайгу и то почти не рассказывали, я об этом больше из тургеневских записок да из повести «Дерсу Узала» узнал.
Ефрейтор замолчал и задумался. Корольков осторожно раскурил папиросу, на языке вопрос вертелся, но решил не задавать, дабы не сбить настрой Прохора, который выкладывал сокровенное. Иногда Сергею самому хотелось выговориться, но сдерживался, боялся допустить до души даже тех, с кем третий год месил фронтовые дороги.
В очках Прохора отражался огонёк керосинки, скрывая выражение его глаз. Сергею показалось, что ефрейтор задремал, но он вдруг продолжил:
- Они ведь меня за чудака считали, но открыто в этом не признавались. Я когда в комсомол надумал, они лишь плечами пожали, а батя перекрестился на образа в углу избы и сказал: каждый сам мостит дорогу по жизни и не важно, что в её основе, главное – человеку сволочью не оказаться. Я сначала и не понял, только опосля узнал, как комсомольцы активно боролись с религией.
- А ты?
- Да я, - засмущался ефрейтор, - не мог я бате сказать - вера твоя неправильная. Он столько лет с ней жил, а до него дед мой, и прадед. Неужели можно зараз всё и перечеркнуть?
- А сам как думаешь, есть Бог?
- Сомневаюсь я по этому поводу. Хотя иногда вот здесь, - Бондаренко указал на левую сторону груди, - под сердцем нечто появляется, то ноет и скребёт, то песни петь заставляет или стихи читать. И чём, как не душой это оправдать можно? А в религии оно без души не получается.
- Ты только с такими разговорами осторожнее. С нашим политруком не забалуешь.
- Да неужто я не понимаю. Только, товарищ капитан, вы вопросы эдакие задаёте, а я с детства врать отучен. Батя брехню едва ли не за самый страшный грех почитал. Мол, от неё всё остальное и происходит, себя ты обманываешь либо другого человека.
- Ладно, не бери в голову. Я и сам об этом задумывался. Знаешь, как-то не хочется верить в то, что тебя сегодня или завтра убьют, ниточка оборвётся и больше ничего не будет. Страшно становится, беречь себя начинаешь, а на войне хуже не бывает, когда поджилки трясутся, и за спины солдат прячешься.
- Так от судьбы не уйдёшь.
- И в неё веришь?
- Ну… - замялся ефрейтор, - наверное, да.
- Ты знаешь, от того, что всё предопределено кем-то заранее, жизнь интереснее не становится. Вкус теряешь, ту же веру, но только в себя. Вот я думаю, человек ведь за многое отвечает. Оно от тебя зависит, куда ты в следующий миг пойдёшь, чем займёшься, как поведёшь в жизненной ситуации. И часто человек поступает вопреки всякой логике, но оказывается прав. Или наоборот. Лейтенанта Сидорчука помнишь? Насколько тяжёлый характер был: что ни скажешь, всё наперекор делает, ты ему приказ так, а он выполнит эдак. И где лейтенант? Схоронили у Могилёва. Сгинул человек, исключительно по своей глупости. Тут уж списывать на судьбу… Слишком просто получается.
- А лейтенант Колюжный обратное… Ой! – вскочил ефрейтор и вновь стукнулся головой о брёвна ската. Потирая ушибленную макушку, Прохор извиняющимся тоном произнёс: - Я ведь совсем забыл, товарищ капитан, вас на вторую батарею вызывали. У них там проблемы с одной из пушек, с откатным механизмом.
- Эх ты, философ, - Корольков улыбнулся, поднялся с лавки и стал застёгивать полушубок. Погасил керосинку и, подумав, взял подснежники. – Пойдём, может, Тамару по дороге встретим, всё не с пустыми руками.
Прохор вышел первым и не преминул запнуться о порожек, Сергей усмехнулся и направился за ефрейтором. Солнце ослепило, отражаясь тысячами бликов от рыхлого и подтаявшего снега. После спёртого и прокуренного воздуха землянки на улице дышалось легко.
«Весна», - подумал Корольков, почувствовав запах размякшей под солнцем земли с тонкой примесью берёзового духа, которым тянуло от рощи. Прозрачное голубое небо, словно вымытое оконное стекло. От одного взгляда на него кружилась голова, ибо открывались доселе невиданные взору высоты.
Корольков сделал несколько шагов, как впереди из окопов крикнули: «Воздух!» Он успел уловить протяжный визг, когда ударило в спину, а землю выдернули из-под ног. Следом исчезли краски, будто на весеннюю картину выплеснули ведро чернил.
Прямым попаданием авиабомбы разворотило блиндаж и раскидало по округе огрызки дымящихся брёвен. Разорванная буржуйка отлетела метров на десять от воронки, из её чрева высыпались горячие угли, и возле них расползалась лужица мутной воды.
Дым ещё медленно и нехотя оседал, когда Сергей вздохнул и закашлялся, на зубах хрустнула грязь, в голове отозвался набатный колокол, по спине разлилась тупая боль. Капитан медленно открыл глаза и сквозь пелену увидел букетик подснежников. Он лежал на дне окопа и подрагивал бутончиками, словно его озноб бил от страха.
«Весна идёт», - колыхнулось в сознании Сергея. Рядом зашевелился и застонал ефрейтор.
Они пока не знали - это последняя военная весна. Последняя для тысяч солдат. Но не для них – капитана Королькова и ефрейтора Бондаренко. Позже они не раз долгими госпитальными вечерами до хрипоты спорили, что есть судьба, а что случайность.
Бишкек, 10-24 мая 2010 года.
|