1
Чадом таким понесло с кухни, что даже исплаканное лицо под чёрной накидкой скривилось.
Рассчитать хамку, рассчитать, завтра же рассчитать! Нанять другую, а эту за ворота!..
Белокурый красавец в парадном кавалергардском мундире насмешливо и томно улыбался ей с портрета. От этой улыбки у неё снова защемило сердце, к горлу подступили слёзы и хлынули из-под век в батистовый с кружевом платок, поспешно поднесённый к глазам.
— Ах, mon bijou… — сырым шепотом пожаловалась она, — вы унесли с собой всё моё счастье!.. Вы оставили меня с этой немыслимой, немыслимой страной!..
В дверь жалобно постучали, она отозвалась, доплакивая; вошла горничная.
— К вам господин… это… Коста... враки, — прошептала и она. Горло у неё было замотано, ухо и щека закрыты бурым ситцевым платком, концами связанным на маковке.
— Ты бы хоть белым повязалась, — сварливо сказала барыня, опрастывая нос и пряча платочек. — Ходишь как чухонка, смотреть гадостно.
Горничная потупилась и повторила шершавым шёпотом:
— Господин… это… к вам... — отчего барыне мучительно захотелось укусить её в плечо.
— Ну поди, — сдержавшись, велела она, оправляя траурную накидку, — передай, что выйду. Мефодию-истопнику скажи, что его бог накажет — едва вчерась не угорела!..
Как только горничная выползла за дверь, она подошла к венецианскому трельяжу. Нет, ах нет... Ничего, ничего от лица не осталось... Боже! И это была фрейлина её Императорского Величества!.. Всё же чуточку пудры на большую пуховку, un peu de pommade, и, пожалуй, довольно, могут не то подумать...
Внизу в зале господин Коставраки задумчиво приценивался к напольной севрской вазе.
— О, мадам, — сказал он, отвлёкшись, и, кланяясь, сверкнул янтарной лысиной. — Вы нынсе просто обворозительни, прямо-таки бесподобни... Самие красивие зенсцины на моя родина носят только цёрное...
Проклятый грек сластил пилюлю. Что ж, поглядим. Она скорбно улыбнулась и подала ручку для жирного поцелуя.
— Очень рада вас видеть, господин Коставраки, — сказала она. — Нынче я из дому не выхожу, а чёрное... — она всхлипнула и поднесла к глазам платочек, — ...уж я его теперь и не снимаю...
Господин Коставраки сочувственно почмокал губами-подушками.
— Каково себя господин барон цувствуют? — спросил он доверительно.
Ах ты, гадина. Знаем, что тебя волнует.
— Всё так же... — со вздохом отвечала она. — Господин Арендт окончательно поставил — общий паралич. Как Жоржа привезли, он лишился чувств, а пришёл в себя и… Уж столько лет всё равно как в могиле.
— М-да, — сказал господин Коставраки и задумчиво позвякал брелоками на тяжёлой часовой цепочке. — Знацит, ухудсений нет. А на родину господин барон... не собираются?
— Ну кто же такое может знать, опричь Бога, господин Коставраки!.. — нервно отозвалась она. — Он же не говорит и знаков никаких не даёт. Ну и если бы подал — ведь такой переезд и здоровому не всякому под силу! Что сушей, что морем!
— Мда, — подтвердил господин Коставраки. — Цто да, то да. Осенно далеко-о-о… Хотя ухудсений нет... Но вот цто я хоцу вам говорить, обворозительная Екатерина Николавна...
Он шумно вздохнул, и она тотчас же поднесла платочек к глазам.
— Ви мне долзни осень, осень знасительну сумму, — скорбно поведал господин Коставраки и щёлкнул по краю севрской вазы. Фарфор нежно и гулко запел. — Оцевидно, пенсиона, назнаценного вам из состояния господина барона Геккерена опекунами как его невестке, вам не хватает... Векселя васи у господ Ерсова и Потайкина я тозе викупил...
Идол, une cadavre, мыловар проклятый... Кругом обложил... Дождался, пока нарастёт... Ах, Жорж, Жорж!.. Господи, за что?
— Могу я надеяться полуцить хотя бы проценти, не предъявляя оние векселя ко взисканию?.. — уже сухо продолжил господин Коставраки.
Вернувшись в свои покои, Екатерина Николаевна в изнеможении бросилась на тахту.
Мерзкий грек. Вампир. Сала чёрного кусок!
Как он посмел, как он посмел ей такое советовать. Что ему знать о благородстве!
Умрёт, в долговую яму сядет, но не двинется в ТУ сторону.
В который раз за этот день её глаза налились слезами.
Но она решительной, хотя и подрагивавшей рукой осушила их и пересела в кресла. Плачь не плачь, матушка, а деньги сыскать надобно, не то скандал выйдет несусветный.
С бароновым опекуном говорить бесполезно — камень, не человек. Фрейлина двора могла бы ещё надеяться на помощь и на то, что найдётся способ скандал замять... А нынче — шалишь, матушка, времена другие. Некто язвил, что промеж сестёр красота раздавалась по старшинству, а темперамент — по младшинству... Вот как ум раздавался, даже остряку этому неведомо было. Поровну, скорее всего, а стало быть, помалу…
Раньше им надо было раскидывать, а не кидаться в кавалергардские объятья... Но… Ах, какое было лето, какие дивные ночи!.. Ведь последние силы теряла, сопротивляясь, и сестрицы поглядывали странно на её не по-утреннему бледное лицо, с тенями лиловыми в подглазьях, словно бы ночным духом-инкубом высосанное. А ведь стойкой была, хотя и любила его до полного безумия, ma fois, и отталкивала его, но сдалась только тогда, только тогда...
...стояли за кустом черёмухи, и он стискивал её руки и страстной, рвущейся французской скороговоркой твердил, как он обожает её, как не мыслит без неё жизни и как умоляет сжалиться над ним, а она задыхалась от страсти и всё-таки помнила, помнила то лицо бледной дурнушки, что смотрело из зеркала и в калужской глуши, и в Петербурге, и здесь, на Каменном острове, где Натали с её трижды проклятым арапом нанимали дачу... он твердил, а она почти верила, хотя в самой этой неотступности, в этом бурном напоре состояло нечто методическое и искусное, как на маневрах или в вольтижировке, к любимым не бывают столь беспощадны, столь неотвязны... И в этот момент чуть подале, в ярком круге луны, на чёрной ветке уселась маленькая птица... Incroyablement, чтобы такое крошечное создание могло рождать столь дивную, столь могучую музыку. Звоны, раскаты, переливы, стоны и трели... Закружилась голова, смякли колени. Ему, ему она сдалась, а не уговорам, не золотым кудрям...
Екатерина Николаевна отдышалась. Голова шла кругом, грудь пылала, во рту пересохло совершенно.
Встала к зеркалу. Венецианское стекло в обделке матовых полупрозрачных цветов отразило тёмные горящие глаза, ярко-розовые пятна на бледных костистых скулах, полуоткрывшиеся губы. Машинально коснулась она пуховкой щёк, но рдело и сквозь рисовую пыльцу.
— У позорного столба тебе стоять, ma belle, — хрипло сказала она той, в зеркале. — Мало на тебя грязи вылили после смерти бедного Жоржа... Entrez!.. — яростно крикнула она.
Горничная снова боком вползла в дверь. Платок она сменила на жёлтый, но несло от хамки чесноком и деревянным маслом — зубы, мерзавка, врачует.
— Там господин Юрасов пришедши... — невнятно прошелестела она.
Барыня вновь медленно подняла к лицу пуховку.
—Ах вот как... — наконец выговорила она и вдруг швырнул белый клуб так, что взлетело сухое благовонное облако. — Проси в гостиную! Пусть обождёт.
И она нащупала хрустальный флакончик лучших парижских духов.
2
Хотя кофейня была полна, у дальней колонны сыскалось местечко. Он приподнял цилиндр, вполне механически спросил разрешения у двух господ, по обличию явно литераторов, и уселся.
Литераторы оживлённо говорили о чём-то, но он не слышал.
Ах, Эрминия!.. Более года он ждал этой минуты, более года пылал мечтой, сотню тетрадей извёл в описаниях и страстных монологах.
Дождался.
Но отчего, отчего смятение такое и в уме и в груди? То есть понятно, что смятение, но отчего такое? Какое-то иное испытываться должно... Нет, наверное, всё же это о нём, Юрасове Дмитрии Арсеньевиче, сочинено, что «царствует в душе какой-то холод тайный, когда огонь кипит в крови...» Очень изящно, а главное, истинно.
Он вдруг заметил, что литераторы с любопытством на него посматривают, и ощутил, что сидит, как бы стоя в развевающемся плаще на утёсе над морем.
Переменил позу и опять задумался. Но на сей раз о том, сколько же ему здесь сидеть. Эрминия сказал, что ТОТ непременно сюда завернёт. Возможно, даже скандал затеется, потому как свежий нумер «Записок» уже вышел с ЕГО обзором и со словами совершенно невозможными в адрес многих господ поэтов и писателей... Всё это так, но сколько же ему здесь просиживаться? Кофий тут ужасный...
Господин Юрасов Дмитрий Арсеньевич тоскливо огляделся. Посетители сидели, курили сигарки и трубки, пили разные приличные напитки, а вон тот почтенный, седой и крайне грузный господин в невероятно засаленном платье поедал всего-навсего буженину с хреном, а стонал от наслаждения так, что и сквозь шум долетало. Дмитрий Арсеньевич вообразил себе, какова здесь может быть буженина, и содрогнулся.
Он вытащил сигарочницу, достал сигару, поводил по изящным усам, обрезал и закурил.
— Осмелюсь ли побеспокоить вопросом?.. — донеслось вдруг справа.
Господин Юрасов оглянулся.
Сидевший там литератор сладостно принюхивался и закатывал глаза.
— Откуда, откуда может исходить сей дивный аромат?.. — умиленно поводя носом, спросил он.
Второй литератор хмуро молчал, но его нос двигался как бы сам.
— Из Южной Америки, сударь, — сдержанно отвечал Дмитрий Арсеньевич. — Приятель мой, моряк, памятуя мою страстишку, доставил несколько...
— Никогда не поверю, чтоб на таможне не учуяли!.. — восхитился первый литератор. Был он толст, имел ярко-голубые глаза, красное лицо и редкие золотые кудри, и все эти цвета словно освещали его мощную жизнерадостность. Васильковый фрак и малиновый жилет едва сходились на выпуклой груди. Запонки у него были из полосатой яшмы. Пил он ром.
— И на таможне служат люди ... — тонко заметил г-н Юрасов. Обыкновенно с незнакомыми он говорил редко и осторожно, а тут был даже рад — может, быстрее пролетит время...
Отворив сигарочницу, предложил соседям:
— Прошу, без стеснения, одолжайтесь...
— Благородства не сокроешь!.. — с чувством произнёс златокудрый и ловко выхватил сигару.
Второй литератор тоже взял. В противуположность первому худоба его была невероятна. До кадыка застёгнутый чёрный сюртук ещё более подчёркивал это. Громадная копна чёрных волос нависала над лохматыми бровями, из-под которых мрачно горели жёлтые глаза. Борода у него была небрита по меньшей мере с понедельника, отчего разнообразный пух и две красных нитки держались в ней столь же прочно, сколько и в шевелюре. Массивная трость явно не для опоры по слабости здоровья.
Калабрийский бандит; хотя без шляпы, без пистолетов и, кажется, без белья. Пил он водку.
Дмитрий Арсеньевич отвлёкся от созерцания и сказал:
— Нет-с, господин... э-э-э...
— Спевако! — радостно подскочил златокудрый. — Спевако Меркурий Власьич!..
— Весьма рад сделать знакомство, Юрасов Дмитрий Арсеньевич, корнет в отставке...
— Костоевский, — из самого нутра прогудел второй, — Антоний Антониевич...
— Соломинку сию, господин Спевако, что из сигарки торчит, поджигать не надо-с... — терпеливо пояснял Юрасов. — Вытяните её... так... теперь обрежьте... извольте гильотинку... теперь огонь... вот, раскуривайте-с... Ну и славно!
Три сигары дружно задымили.
Существуй гадание по табачному дыму, фумигомантия какая-нибудь, и случись тогда в кофейне адепт-фумигомант, он мог бы составить себе прелюбопытное наблюдение.
Сквозняков не ощущалось. Курился одновременно единый сорт сигар, но дым шёл совершенно разный.
Господин Спевако прямо-таки купался в плотном, упоительно голубом вихрящемся облаке.
Сигара же «Калабрийца» источала тяжкие, мрачные, но впрочем, не беспросветные клубы.
Сигара господина Юрасова рождала путаную, нерешительную, то и дело меняющуюся струйку.
Но фумигоманта, равно как и самой фумигомантии, не имелось, и посему эта картина никоим образом не способствовала совершенствованию нравов.
Выкурив примерно треть сигары, господин Спевако оценил:
— Бесподобно. Просто бесподобно. Куда там «жукову».
— Мгм... — подтвердил «Калабриец».
— Кстати, не доводилось ли вам слыхивать, — продолжал господин Спевако, — что сигарки эти тамошними бабами скручиваются?..
Дмитрий Арсеньич такого не знал и поэтому вежливо приподнял бровь.
— Климат там жаркий, страшное дело, — господин Спевако даже обмахнулся. — Вот сидит эдакая чёр-р-рная красавица в одном тюрбанчике и ладошкой у себя на бедре, на бедре, листочки эти скатывает... скатывает... и докатывает, понимаете, до самой до... А? Каково?..
Выпучив глаза, он жизнерадостно захохотал. Дмитрий Арсеньич слегка подавился и вынуждён был откашляться. «Калабриец» же вынул из-под усов сигарку, прехладнокровно её осмотрел и, сказавши: «Мгм!», водворил на место.
— Ах, сочинители, — высказался Дмитрий Арсеньич и отпил мерзко тёплого кофию. — По части нескромностей с вами никто не сравнится!
— Полноте! — самодовольно отозвался Меркурий Власьич. — А живописцы?
— Куда невиннее, — не согласился господин Юрасов. — Картинку изобразят, и всё. А сочинители — о-о-о, те будируют, разжигают...
И вдруг помрачнел так, что господин Спевако и господин Костоевский на него уставились с любопытством.
— Не почтите за дерзость, — спросил Меркурий Власьич, сверля его своими яркими глазками, — позвольте полюбопытствовать — имеете какое затруднение?
Дмитрий Арсеньевич посидел, не отвечая, и вдруг рявкнул кавалерийским рыком:
— Челаэк! Токайского!.. Три!
3
Брегет отзвенел три, после чего был уронен в блюдо с бужениной. Господин Юрасов за цепочку извлёк его оттуда, но лишь за тем, чтобы уронить в соусник с тёртым хреном.
— Теперь его самое время скушать!.. — объявил Меркурий Власьич, оглушительно захохотал и, не переставая хохотать, приобнял и лобызнул Дмитрия Арсеньевича куда-то меж глазом и бакенбардой:
— Заявится, не горюй, Дима!
— Митя!.. — сурово поправил Дмитрий Арсеньевич.
— Возвеселись, Дмитрюша!.. — продолжал господин Спевако. — А нет, так разыщем во мгновение ока! Мне все журналисты знакомые, половина издателей в друзьях!..
— Но это... т-с-с-с!.. — строго предупреждал Дмитрий Арсеньевич, роняя брегет в бокал и нещадно забрызгивая жилет. — Никто не смеет... ибо честь дамы, которую не смею... и никто! Comprenez vous, n’est-ce pas?..
— К чему сумнения, Юрасов!.. — громогласно восклицал Меркурий Власьич, воздевая вилку с ломтём окорока. — Дайте мне упору, и мы перевернём Вселенную, а, брат Костоевский?!..
«Калабриец», не вынимая окурка сигары, ставшего величиною в ружейную пулю, подтвердил:
— Мгм!..
Обнадёженный Дмитрий Арсеньевич с третьего раза спас из бокала потонувший брегет и провозгласил:
— За дружбу, господа! В сём скверном и грязном мире лишь одна она споб... сбсп... уледотворяет!.. — Он всхлипнул и поник головой.
— Не стыдися, Дмитрюшка... — растроганно сказал господин Спевако и громко чмокнул его в то же самое место.
Неожиданно и «Калабриец», не вынимая окурка, чмокнул Дмитрия Арсеньевича с другой стороны. Юрасов слегка взвизгнул и с ужасом взглянул на него.
— Благор-р-родство!.. — грозно сказал «Калабриец» и вознёс мосластый тёмный палец.
Дмитрий Арсеньевич опасливо сдвинулся и подтвердил:
— Неизменно!..
Они давно пребывали в некоем своём отделении от публики. Токайского было осушено уже три бутылки, а с ними и бутылка рому, прескверного, но тем не менее произведшего сильное укрепление дружбы и воспарение чувств.
Непонятно даже было, отчего британским морякам, известным своими боевыми доблестями и свирепством ко врагу, в винной порции дают именно ром, столь мягчащий души и создающий славный оазис.
Но того состояния, что внезапно установилось в кофейне, трое новых друзей не могли не заметить даже после рому.
Дмитрий Арсеньич вдруг разобрал на лице друга Меркурия престранное выражение — смешение отчаянной кислоты с крайним интересом.
Переведя взгляд на «Калабрийца», он различил, что сей, напротив, стал ещё более угрюм, хотя такое могло почесться невозможным...
Обстоятельство, повлекшее изменения, пребывало где-то за спиной Дмитрия Арсеньича. Следовало оглянуться, но упаси Бог, не как-нибудь, а храня достоинство...
В дверях кофейни стоял невысокий человек в сером цилиндре и сюртуке. Солнце било в глаза, отчего лица было толком не разобрать, но Дмитрий Арсеньевич и без лица знал — ОН!..
По самой повадке, вместе лихой и безразличной, по невысокой широкогрудой фигуре, по тяжкой железной трости из штуцерного ствола, по правой руке, кончиками жёлтой перчатки едва казавшейся в манжете...
Седые лохмы торчали во все стороны из-под цилиндра, не по моде спускаясь на воротник. Язвительно вихрились бакенбарды на изжелта-смуглых щеках.
Голова, поворачиваясь, оглядывала зал. Сверкнули крупные зубы.
Все примолкли.
И раздался голос. Тонкий, насмешливый, чуть сиплый.
— Нет, душа моя. Здесь мне нынче не бывать. Хрюкаю плоховато, а учиться поздновато!..
Тишину разорвал одинокий негодующий возглас. Но в дверях уже никого не было, как и не бывало. А за дверями зацокали копыта и проскрежетали шины.
Затем в одну секунду всё спуталось — руки, ноги, лица, сигары, углы скатерти и ножки стульев. На полу зазвенели, прощаясь с жизнью, бокалы и тарелки.
Подскочили официанты, раздались упрёки, и едва не началась свара, но Дмитрий Арсеньевич швырнул на стол два золотых и косвенными шагами устремился к дверям. Но краткий прежде путь почему-то небывало растянулся, словно бы дурной, неуспешный колонновожатый прокладывал его, а не сам Дмитрий Арсеньевич.
На середине продвижения, вдоволь наслушавшись и «невежд», и «растяп», и даже «болвана», когда он совсем уже отчаялся выпутаться из стульев, столов и людей, отставной корнет был подхвачен под локти. То были руки участливой и крепкой дружбы. Меркурий и Костоевский направили его; лишь им благодаря сумел наконец господин Юрасов миновать бесчисленные сциллы и харибды.
Если допрежь там и был ЕГО экипаж, то ОН уже семижды семь раз беспрепятственно мог укатить куда заблагорассудится...
Дмитрий Арсеньевич заоглядывался в отчаянии. Улица корчилась, дома плыли. Всё враждовало с рассудком. Мужик-стекольщик с грузным ящиком за плечами пихнул его так, что едва не отправил обратно в кофейню.
Меркурий Власьевич хватил нахала тростью под колено и перекрестил таким перченым словом, что мужик резво юркнул в проходной.
— С-с-с-катина!.. — ознаменовал ретираду господин Спевако. — Угнетённое сословие, видите ли! Дай ему волю... да он вас в торцы вобьёт!..
— Исчезоша аки воск!.. — горько пожаловался Дмитрий Арсеньич. — Что ж делать-то, господи?..
— Митю-юша!.. — ободряюще воскликнул Меркурий Власьич, снова оглушительно его лобызая.
Дмитрий Арсеньич от сего даже протрезвел. Однако для полного отрезвления ему надобно было выдержать ещё никак не меньше дюжины таких же безешек. В силах господина Спевако сомнений быть не могло, за себя же Дмитрий Арсеньевич довольно опасался. Потому он совершил отчаянное усилие и изгнал, или по крайности отогнал спиритуозного демона от своей бедной головушки.
— Митюшенька!.. — продолжил Меркурий Власьевич, широко размахнув руки. — Миль пардон, мадам, — галантно сказал он даме, чей кружевной зонтик был выбит им при этом из рук. — Митюшенька! Сие в нашей возможности! Три места есть, где он будет наверняка!.. Костоевский, так ли?
«Калабриец» встряхнул шляпу, надел её, заломив поля, и прогремел немыслимо длинную фразу:
— Помимо всяческого сомнения — вуй, месье, регюлерман!..
Несомненно, действие рома оказывалось и на те стороны натуры, кои ведают речью, открывая всю их щедрость.
— А когда так, Деметриус, берём извозчика и скачем попервоначалу в лавку!.. — оглушительно решил Меркурий Власьич. — Извозчик! — рявкнул он так, что случившаяся рядом кляча едва не встала на дыбы вместе с облупленной пролёткой. — Ах ты, сатана!.. Смири своего иноходца!..
Дмитрий Арсеньевич ощутил, что его поднимают и усаживают на сиденье, кладут рядом слетевший цилиндр и упавшую трость.
— Меркурий! Антоша! Не покиньте!.. — слабо вскрикнул он, ибо демон злорадно водворился на прежнее место.
— Противно законам дружбы!.. — Мощной своей фигурой Меркурий Власьич опасно накренил пролётку, но Костоевский выровнял её, взлезая с другого боку. — Пош-шёл!..
Рессоры были негодные, Росинанта извозчик явно жалел, отчего экипаж едва плёлся. Господин Спевако ткнул возницу набалдашником в спину, толсто наваченную специально для таких случаев:
— Автомедонт чёртов! А ну, кнутищем её, да хорошенечко!..
— Н-но, резвая!.. — отозвался возница, не показывая, впрочем, никакого желания ускорить продвижение. — Барин добрый, на водочку пожалует!.. Н-но!
— Пожертвует!.. — И господин Спевако опять вонзил трость в синий кафтан, да так, что достучался, и кнут всё же щелкнул, отчего вялый шаг сменился такой же вялой рысью.
4
Полки были дубовые. Это отставной корнет разглядел. Книг было много. Людей никого. Прочее затуманивающийся рассудок отказывался считать явью и осознавать. Хотелось рому или уснуть.
Приказчик с округлившимися глазами уже спешил к ним.
— Милости просим, э-э-э…чего изволите? Получены свежие издания-с... Из Москвы... Новейший господина Булгарина роман, «Базилевс Златошлемный», геройская фантазия...
— Митяйчик, прошу!.. — Господин Спевако обрушился в кресло у стола с газетами. — Осведомись у служителя об известном тебе лице!..
Дмитрий Арсеньевич натужился, омочил языком пересохшие губы, стиснул трость и голосом утомлённого гильотиниста произнёс:
— Ям-м-м... Йамайского!..
— Не имел-с чести слышать о таком!.. — отозвался ошеломлённый приказчик. Спиною вперёд он отступал обратно к прилавку, стремясь отдалиться от опасных посетителей.
Длинным фехтовальным шагом «Калабриец» пересёк ему дорогу. Взглянув на него, приказчик побелел. Зловещее молчание «Калабрийца» было невыносимее, чем голос господина Юрасова. Отдавать жизнь за восемнадцать рублей ассигнациями, не считая двадцати гривен серебром и семи копеек медью, приказчику страсть как не хотелось. Дворник Нектарий глух как пень и крика не услышит, то есть пропадать младой душе за пустую кассу...
Господин Спевако закинул ногу на ногу, отчего панталоны опасно напряглись в швах. Дмитрий Арсеньевич увидал на его подошве раздавленный кусок окорока с хреном и налипшею веточкой сельдерея и почувствовал, что с ним сейчас будет неприятность. Но Меркурий Власьич томно сказал:
— Дмитрюша! Разумнее — по завершении подвига. Его же и монаси приемлют, нес па? Нынче нам нужен кто?..
— Су-хо-р-р-рукий!.. — наиутробнейшим профундо прогремел Костоевский и так сверкнул жёлтым глазом, что у приказчика колена прогнулись назад самым противуестественным образом... Но малая толика крови уже возвращалась на приказчичьи скулы, как только понял он, что страшных посетителей занимает не его жизнь и даже не содержимое кассы.
— Поименованный вами господин... — приказчик поперхнулся и прочистил зашершавившее горло: — ...не далее как десять минуточек назад изволил отбыть...
Дмитрий Арсеньевич опять испытал мучительнейший приступ протрезвления. Это становилось невыносимым. Если б не Эрминия, всё бросил бы и ускакал в Конотоп. Или даже в Новоржев. Или в Италию. Там, говорят, до божества на одну версту меньше, чем в немытой этой России...
— Куда изволил отбыть?.. — гаркнул он.
— Не известили-с... — шепнул обморочно приказчик. — Однако смею предположить, что поехали-с в контору «Северного Аргуса» за вознаграждением...
— Из чего же ты, любезный, сие заключил?.. — спросил Меркурий Власьич, тараща слипающиеся глаза.
Бледный Jugend задрожал.
— Нынче там их статью напечатали, названием «О новейших стихоложцах»... А господин Рябинин, издатель, велели им почётное вознаграждение выдавать лишь по выходе статьи, потому что много раз подводили...
— Арсеньич! — вскакивая, рыкнул господин Спевако. — Намётом! Счас мы его пристигнем!.. — В дверях он остановился. — А рцы ми, вьюнош, какая у него с собой нынче палка?
— Известно какая... — прошелестел вьюнош, утирая лицо. — Та самая...
— Рискнем, — подумав, решил Меркурий Власьевич и повлек Дмитрия Арсеньевича на божий свет. Костоевский сурово замыкал процессию.
Когда приказчик наконец увидал три удаляющихся спины, то мелко перекрестился и прошептал: «Слава тебе, Господи! Отвел и сохранил еси…» Ой, несдобровать нынче Сухорукому! За все его критики, заушательства, нападки! Как перестал стихи да повести писать после покаяния, так ровно нечистый его подменил!.. Только критики да исторические сочинения на манер Погодина! Да каковы язвящи! Видать, эти-то из унижённых, из оскорблённых и будут. На поединок вызовут или так, по-свойски… Жалко его, жалко, да как тут предупредишь?
И приказчик снова перекрестился, всхлипывая при том самым искренним образом.
5
Сколько оставалось ждать, никто не знал. Отвлечься она не могла и сидела, уставясь на гравюры в рамках, не видя и не помня, что там изображено.
Внизу послышались голоса. Екатерина Николаевна плотнее закуталась в кашемировую шаль и подобрала под себя ноги, не щадя гроденаплевой обивки диванчика.
Ничего не болело, и всё равно она чувствовала себя совершенно больной. Приехала скорее всего Натали, что было ужасно; кто угодно, лучше пусть кредиторы, даже опять Коставраки… только не она. Грех, грех незамолимый так к родной сестре… но только бы…
Однако было поздно. Голоса умолкли, шаги простучали в зале, по коридору, и вот уже острые французские каблуки разыгрывают жеманную пьеску на скрипучих ступенях лестницы второго этажа…
Томный голос пропел неразборчивую французскую реплику, и визгливо, гадким скрежетом отозвалась перекошенная створка дверей. Екатерина Николаевна ощутила, что у неё дрожат губы, и с мукой перекрестилась под шалью.
Кружева, лиловый муар, серая накидка, пухлая кисть в лучащихся перстнях, игриво покачивающая зонтик, округлое плечо и только потом наконец — розовое лицо с широко, по-девочкиному распахнутыми глазами невыцветающей бирюзы. В этом доме уже не осталось дверей, куда она могла бы войти не боком.
— Catiche, ты болеешь, моя миленькая?.. — Натали участливо раскинула руки, как бы для сестринского объятья, и даже от неё не укрылось затравленное вжимание в диван, как бы само родившееся в Екатерине.
— Да-да, неможется с утра... голова и нервы...
— Душенька моя, да как же это!.. — Прошествовав к дивану, сестра неожиданно легко склонилась к ней и, обволокнув густым облаком благовоний, где слышались и пачули, и кёр де виолет, и ещё многое другое, заботливо чмокнула её в лоб, отчего Екатерину и вправду зазнобило. Затем, отпахнув край шали в ногах, уселась на скрежетнувший диван и мило огляделась. Сегодня она казалась как всегда — безмятежна, спокойна и благожелательна к миру, отчего мир, как всегда, благоволил ей. Может, в том и есть секрет счастья, которое так не даётся другим в этой семье? Мысль такая во вторую правду ломотой распёрла виски Екатерины Николаевны.
— Ты всё взаперти, маленькая моя, оттого тебе и неможется, — продолжала Наталья Николаевна, изящно беря конфекту от Лансье из серебряной вазочки. — А нынче день прелестный, ma fois, просто чудо! — Конфекта была так же изящно разжёвана и поглощена, и так же изящно взята другая. — Вот что: давай отобедаем — уж знаю, ты наверно не ела, — возьмём фаэтон и проедемся куда захочешь! А?..
Девятая конфекта разделила судьбу товарок. Екатерину Николаевну замутило.
— Не знаю, право... — с усилием выговорила она. — Как бы хуже не было...
— Милочка, ну отчего же может быть хуже?.. — Натали вытерла сахарную пудру с пальчиков, поразмыслила, вздохнула и взяла новую конфекту. — Поглядишь на людей, себя покажешь... Отвлечёшься... м-м-м... Всё ты скорбишь, я знаю... но нельзя же столь беспредельно... мёртвый в гробе мирно спи...
Екатерина Николаевна почувствовала, что вот-вот не сдержит себя и что опять выйдет одна из тех сцен, которые ни к чему не приводят, кроме как к повышенному расходу ландышевых капель. Из последних сил удерживаясь, она процедила:
— С живыми, дорогая моя, мне, знаешь ли, тоже непросто...
— Катенька, роднуленька моя, — двенадцатая конфекта далась Натали без усилия, — ну разве же я тому виной?.. Говорено-переговорено, ты всё знаешь...
— Ах, да в тебе ли дело?.. — простонала Екатерина, закидывая пылающую голову и сжимая виски. — Коставраки приходил нынче и дал последний срок!.. Денег же нет, нет, и взяться им неоткуда!..
— Ай-яй-яй!.. — Глаза Натали расширились и вспыхнули; она напряглась и подобралась так, что диван отозвался вновь, словно бремя на нём полегчало. — Ах пиявка, дракон, проказа турецкая!.. Чудище мерзкое!.. Mon Dieu, ну когда же он от тебя отвяже... — Она осеклась, поняв, что даже как реплика эти слова совершенно неуместны. Но было поздно.
— Когда?!!.. — Екатерина Николаевна вскинулась так, что на ковёр полетели подушечки, книги, флакон с нюхательной солью, сырые платки. — Когда?!!.. Да как ты смеешь даже заикаться о том!.. Прекрасно знаешь, с чего это я не могу от него отвязаться! Прекрасно!.. Кто мне поможет?.. Кто?!!.. Тебя-то муженёк содержит, несмотря на все твои фокусы! Алексей Александрович твои счета нет-нет, да и оплатит! А господин Тессье?.. Браслет этот у тебя откуда? Болваном надо быть, слепым, как твой благоверный, чтобы не заметить!.. Решил, что ухлопал моего бедного Жоржа, и всё на этом… Да ты с ним лечь и то по глупости не успела!..
— Кати, ну Кати, постой, да что ты, право... — лепетала Наталья Николаевна, как бы заслоняясь руками от словесной картечи, — ...да как у тебя язык пово... Бог тебя накажет!..
— А он меня не наказал?!.. — яростно взвизгнула Екатерина Николаевна, швыряя через всю комнату книжку, на беду свою не упавшую с дивана. Томик Мопертюи грохнул в стену корешком, но не распался по причине добротной работы переплётчика. Зато рама с гравюрой Фрагонара сорвалась, треснулась углом в пол и рассыпалась на два деревянных «глаголя» и множество извилистых стеклянных осколков. — Так наказал, как тебе с твоим убийцей и не снилось!..
— Прекрати!.. — взвизгнула уже и Натали, но не яростно, а как бы в преднаступлении слез. — Не смей его так называть!.. Он искупил свою вину!..
— Что-о-о?!.. Значит, побыть под следствием, на суде покривляться, в монастыре погнусавить — этакой цены за душу молодую довольно?!.. Искупил!.. Он искупил!..
— Искупил!.. — Глаза Натали засочились влагой, промывшею розовые дорожки в бархатистой рисовой белизне. — Точно так же мог умереть! Под таким же пистолетом стоял! У них всё было на равных!.. Кому господь судил, тому и выпало!..
Екатерина Николаевна чувствовала, что на сей раз её далековато заносит, но остановиться уже не могла. Бешенство несло её, точно поток, в котором слилось всё терзавшее сегодня — и ростовщик, и ядовитый чад, и надоедный корнет, отправившийся на поиски её жизни или смерти, главного виновника её теперешнего ничтожества и эта мерзостная баба, поглотившая, точно бонбон, былую Натали...
Она вскочила с дивана. Задыхаясь, сверкая ужасно глазами, прошипела:
— Все знают, кираса его спасла, кираса!.. Жорж в муху попадал на десяти шагах! Отскочила пуля в его проклятую руку! Вот и сохнет она! И сам сохнет, как Иудина осина!..
Хватая распяленным ртом воздух, Натали двигала руками, словно бы плыла по-собачьи, и атласная сумочка, подвешенная на пухлом запястье, раскачивалась и подлетала, как сердце, вырванное для нечистого обряда и воздеваемое над толпой прозелитов сатаны. И вдруг неожиданно успокоилась. Достав платок, звучно высморкалась, не заботясь более о манерах, помахала им перед собою и отчётливо сказала:
— Всё, дорогая моя, пóлно. Мне моего муженька предовольно, с его скрежетами зубовными. Знаешь, как он это проделывает, когда бесится? Ну то-то же. Потерпела от тебя — и хватит. Жорж твой дурак был и орясина. Французские письмовники задалбливал наизусть для объяснений любовных, сам полслова сказать не мог, хорошо хоть разбирал, когда что нести... Ложиться ещё под такого... господи прости, упокой его душу и меня злоязычницу помилуй... А тебе ещё икнётся бесовство твоё. Увидишь.
Она перекрестилась, встала и поплыла к двери. Там остановилась и веско добавила:
— Рожать будешь — приду. Умирать будешь — приду. За другим и не зови даже.
Теперь воздух глотала Екатерина Николаевна и глотала до того самого мига, пока снизу не донёсся стук парадной двери. Младшая сестра ужасно содрогнулась и огляделась, возя руками по софе, но всё, что можно было запустить в стену, было уже запущено или валялось вне досягаемости. Не иначе, по этой причине её свело чудовищной судорогой, а потом затрясло чудовищной трясовицей, а затем из груди вырвался такой звериный вопль, что прислуга, решив, что барыню мазурики режут, сбежалась вся, с небывалой прежде расторопностью.
6
Добраться скоро было нечего и мечтать.
Лошадёнка всем клячам кляча, старая, запалённая, козинцы на всех четырёх копытах. Ремонтёр, даже вор из воров, такую бы и на живодёрню не послал — не довели б. Кучер под стать. Отчего по дороге он с козел не ссыпался — оставалось лишь дивиться. Лет ему было десятков за семь, но кнут с валенками явно достались ему от деда. А зипун, шапка, пояс и рукавицы подарены были когда не Булавиным, то Пугачёвым. Как не распадались они при движении — то было второе диво вселенной.
Явление подобного чуда определённо должно было нести некий урок или даже знамение, но какое — оставалось загадкой, о которой следовало размышлять в кабинете, закусив конец пера, облачившись для нестеснения тела в бухарский либо персидский халат. Сейчас же, в мучительно тряском экипаже, даже и пытаться было нечего.
Дмитрий Арсеньевич тосковал. Зная, что должен совершить, он крайне плохо представлял себе, КАК. Атаковать бешеной лавою, сверкая при том клинками и крича «За тебя на чорта рад, наша матушка Россия!» после порции пенника — любо-дорого!.. Атаковать ему, честно говоря, не приходилось, но рассказов старших полковых товарищей о том он переслушал столько, что уже как бы и не отделял себя от воображённой доблести и полагающегося к ней пенника. Но в столь деликатном деле, включающим судьбу Эрминии и его собственную, — ну как можно было так опрометчиво напиться? Не просто напиться! Натянуться как зюга!.. то есть как зюзя!.. В таком виде до отставки корнету Юрасову случалось пропивать не просто деньги, но и казённые суммы вместе с кошельком и пистолетами. Для решения серьёзных вопросов был он совершенно негоден — и однако ж решать придётся.
Подковы чавкали по булыжнику тошнотворно медленно, экипаж мотало направо и налево, муторно было до невозможности. Даже кипучий господин Спевако приумолк, нахохлился и с подвывом зевнул.
Зато господин Костоевский ровно бы принял от него жезл некой энергии. Возвышаясь и пламенея очами, он рыкал: «Держи пр-р-рава!» или «Свор-р-рачивай влево!», отчего клячу вело в нужную сторону. Господин Костоевский явно готовился к чему-то не менее важному и значительному, чем то, что предстояло господину Юрасову, и вдохновение кипело в нём, как вода в водопаде Валлен-Коски.
Свернув на Поварскую, после оглушительного: «С-с-стоять, каналья!», старец с охотою остановился. Точнее, лошадиный скелет встал сам, ибо вожжи не дрогнули. Всё, всё в этой паре было колдовское. Даже двугривенный, кинутый неверной рукой корнета, исчез, хотя не должен был, точно в кармане зипуна... Суеверно сплюнув, Дмитрий Арсеньич выбрался на плывущую под ногами мостовую и вновь был подхвачен друзьями.
Триадой, воплотившей в себе всё, что могут воплощать слияния совершенно противоположных качеств, соратники дружно двинулись к парадному дома напротив.
Слава богу, лестницей идти не пришлось: редакция располагалась в бельэтаже, и дверь, естественно, была украшена бронзовой табличкой «Журналъ “Съверный Аргусъ”». Чуть ниже — «Ръдакция». Граверу, что резал доску, словно бы взбрело извести весь запас парафов, засечек, вензелей и двойных штрихов. Оттого обе надписи скорее угадывались, внушая при этом сугубое почтение, умеряемое лишь слоями патины и сажи, давненько не тронутыми ничьей тряпицей с мелом.
Под табличкой была наклеена бумажка, писанная уже от руки и без вензелей:
«Мозольный оператор проживает в третьем этаже!
Покорнейше просим в редакцию за справками не обращаться!»
Покуда трио, колеблясь и грозно крякая, разбирало эти надписи, сзади некто возгласил: «Паррдонэ муа!», и бодрый вихрь, образованный спешащим телом, втянул их в прихожую.
Курьер, мирно дремавший на табурете у вешалки, встрепенулся не от шума — в редакции было шумнее, а скорее от облака ароматов, опередивших Юрасова, Спевако и Костоевского.
— Господа, господа, вы к кому-сс?.. — загородил он было собой коридор, но был сметён и унесён обратно на табурет, где осел, переводя дух и пуча глаза.
Комната, открывшаяся взору, и была редакцией. Большой овальный стол, заваленный исписанными и исчёрканными листами, мятыми гранками и оттисками, словарями и книгами, оползавшими на нечистый пол. Поверх них стояли стаканы горячего и холодного чаю в подстаканниках и без, а по краям, подобием рыцарей Круглого стола, несколько мужчин без сюртуков с разной степенью лихорадочности строчили на листах бумаги.
Королем Артуром в апогее стола восседал худой желчный человек с широкими, но редкими старомодными бакенбардами. Перед ним лежало более всего бумаг, которые он пробегал глазами, черкал огрызком красного карандаша и метал в сторону, дабы взять следующий лист. Шум от перьев стоял такой, словно десять тысяч шелудивых из арабских сказок одновременно чесали свои струпья.
Костоевский и тут остался вожаком. Ступив через порог, он прогремел:
— Здорово, щелкопёры! Здорово, брат Молоткевич!..
Бакенбардист разъярённо вскинул глаза. Необходимо добавить, что на лбу у него зачем-то по новейшей журнальной моде был укреплён зелёный бумажный козырёк с зелёными же слюдяными вставками. Он явно собрался выбранить дерзкого, но сбавил ретивость и лишь проворчал:
— А, тебя ли зрю, бриган... Сделай милость, зайди другим разом, горим, как турка в Измаиле!.. Случись же такое, да перед самой засылкой!.. Типографы наседают, одним духом всё надо поправить, а без сей добавки никак!..
И он уже готовился нырнуть обратно, когда Костоевский уже и не профундо, а неким инфернальным громом раскатил:
— Сухор-р-р-р-рукий... гд-д-де?!..
То ли при имени, то ли при ужасном звуке пишущие подняли головы.
— Сухо-о-о-рукий!.. — бравой тенористой кантиленой контрапунктировал Спевако, тряхнув за плечи Дмитрия Арсеньевича, озабоченного тем, как бы устоять.
Молоткевич-бакенбардист вдруг рыкнул не хуже Костоевского:
— Работать немедля!.. Давно штрафов не плачивали!
Головы мигом опустились, перья заскребли с прежней рьяностью. Бакенбардист язвительно отвечал, полуоборотясь к триаде:
— Посетил. Вознаградился. Отбыл.
Костоевский растворил было зев, но собеседник опередил:
— Не ведаю. Был с компанией. Возможно, развлечься поехал. Всё, господа, решительно не до вас!.. Четверть набора перебирать!.. Ещё и к цензору нестись!.. Федор Федорыч, что ж ты, кормилец, порешь?.. — рыдающе воззвал он к кому-то из строчкогонов. — Какой ещё лейб-гусар?.. Тенгинский пехотный полк, смерть ты моя горькая! И первый стих не «Суд над поэтом», а «Хаджи Абрек»! Немедля переписать! Где ж ты ещё тут наворотил, помяни господи царя Давида и всю кротость его...
Вновь нырнувшего в рукописи Молоткевича извлекать было рискованно — можно было нарваться на невежливость.
Триада отступила и куда менее решительно повлеклась к дверям. Теперь и Костоевский почернел более прежнего и в то же время обмяк — неудача была очевидная и бесспорная, что и подтвердил Меркурий Власьевич, всё ещё похохатывая, но уже как-то растерянно.
— Ищи его теперь по всему городу, аспида эфиопского... — Шмыгнув носом, он добавил прежалостливо: — А не отпробовать ли нам ещё по сигарочке для освежения рассудку? А, кунак Митряй?..
Мучительно трезвевший Дмитрий Арсеньевич полез было в карман сюртука за сигарочницей, но вдруг был деликатно перехвачен кем-то, оставшимся невидимым. Рука, его сдержавшая, возникла из-под лестницы, ведшей на антресоли, где по законам природы не могло вместиться человеческое существо. Треугольное пространство было заставлено связками книг, стопами невозможно затрёпанных рукописей и некими коробками, тошнотворно вонявшими клейстером и прелью. В узкую щель меж тех коробок и выскользнула рука.
Сама по себе она была столь примечательна, что триада на неё немедля зачарованно уставилась.
Облекал её рукав ношенного табачного сюртука невозможно дурного кроя и, если судить по обшлагу — широкому, с приспущенной складкой и бурыми от дряхлости и соков четырьмя костяными пуговицами, — порядочной старомодности. Обшлаг открывал манжету, на коей белое давно проиграло отчаянную битву кофейным, винным и желтковым пятнам, союзничавшим с карандашными пометами, чернильными брызгами и въевшейся грязью. Глаз невольно соединял их в связную картину, испытуя и будоража воображенье. Только самая лихая прачка взялась бы за них, либо такая, которая знает, что мужик прибьёт, коли вернётся она без денег ему на косушку. Или уж сострадательная какая донельзя.
Но сама рука была даже примечательнее покрывавших её одежд. Кисть, узкая в запястье, длинная в пясти, до средних фаланг порастала жёстким сизым волосом. Пальцы, красные, ровно с мороза, худые и шишковатые, вдруг оканчивались невероятно широкими, выпуклыми жёлтыми ногтями с бурой каймой по краям. Рука заметно подрагивала, но не от немощи, а как бы от нетерпения.
— Пустите-ка, сударь!.. — раздосадованно отмахнулся Дмитрий Арсеньевич, примеряясь, как бы обойти живую преграду.
— Извольте, — донеслось вслед за облачком пыли из бумажного зиккурата. — Однако рискуете не узнать места пребывания взыскуемой вами персоны...
— Как персоны?.. — воскликнул, застыв, Дмитрий Арсеньевич.
— Как персоны?!! — двуголосьем взвились Костоевский и Спевако.
— Так, персоны... — подтвердили рука и пыль.
— Ну так говорите ж!.. — Дмитрий Арсеньич притопнул даже.
— Сказать недолго... — Пыль как бы рисовала звуки, рождая поразительные узоры в косом солнечном луче. — Да ведь слово-то нынче... Вот и господа литераторы, что поважнее, за слово, а не за строчку получают...
— Сколько же просите за известие?.. — в нетерпении перебил Дмитрий Арсеньевич, спешно извлекая портмоне. — И поживее, сударь!..
— Дело, чувствуется, у вас неотложное... — Большой палец, навеки прижжённый табаком, насмешливо проскользнул по остальным и кокетливо покачался. — Уж не пожалейте империала...
— Что?!! — грозным дуэтом вскричали Костоевский и Спевако. Последний даже руку вознёс над головой подобно тореадору. — Ну уж это ты, братец, загнул!..
— Гос-с-спода!.. — отчаянно воззвал Юрасов, отмахиваясь. — Да погодите же!.. Согласитесь, — обратился он к руке, — мне должно иметь случай оценить ваши сведения. Не могу же я платить столь значительные суммы неведомо за что!.. дайте хотя б намек! Клянусь — без награды не оставлю!..
Рука задумчиво повисла, затем совершила согласный пируэт ладонью и прищелкнула пальцами.
— Са ира, — сказала она. — Минуя сей чулан, известная персона со смехом заметила: «Однако ж теперь есть с чем к мадам Антуанетт закатиться!» Спутник его так же со смехом отвечал: «Я полагал, у тебя там вечный кредит!»
— Ха-ха! — саркастически воскликнул господин Спевако. — Сие не есть аксиома, а лишь блудливого ума гипотеза! Высказывается намерение, а не точное желанье! Корнет, решительно не более рубля!
Рука укоризненно погрозила пальцем.
— Мы, кстати ж, и о рубле не договорились... — пыль собралась в некий арабеск, до изумления походивший на знак вопроса. — Вы тем не менее ожидаете от меня сведений. А вот далее было сказано со всей возможной определённостью...
— Н-н-ну!!!.. — ярым трёхголосьем разразились искатели.
Рука повернулась ладонью кверху и с выразительностью, устыдившей бы самого несравненного Мочалова, застыла в пыльных лучах.
Золотой империал свежайшей чеканки вспыхнул на бурой морщинистой коже. Кисть сомкнулась в довольный суставчатый кулак.
— Благодарствуйте, сударь. Теперь, пожалуй, можно и договаривать...
— Н-н-ну!.. — вторично возрыдала триада.
— Но искомый господин отвечал: «Mais non! Comme l’homme Russe vraiment, je visitais aujourdhui Phokinichna!.. Не желаю нынче фокусов и жеманства! En avante, mes amis!»
Спевако радостно потёр ладонь о ладонь:
— Кто с гонорара к Фокиничне-то не хаживал!.. Что ж я сразу не дотумкал!.. И денежки бы сберегли!..
Медленно, как сытый удав в дупло тропической пальмы, рука втянулась в коробки, унося добычу. Осталось навсегда неведомым, кому она принадлежала, ибо через секунду триада уже покидала парадное, тремя голосами крича извозчика.
Похоже, судьба вновь поворачивалась к ним ликом благим. Возница был молод, светлобород, в цилиндре с пряжкой и павлиньим пером; игреневой масти кобылка сыта и резва.
— Гони к Макарьевской!.. — прогремело двоегласие, ибо Дмитрию Арсеньевичу заветное местечко было, на диво спутникам, неведомо.
Извозчик оценивающе глянул на компанию, покачал головой и чистым тенорком возгласил:
— А и хор-р-рошие господа сели, верно, Пташка?..
Звонким фырканьем и взмахом расчёсанного хвоста Пташка согласилась.
— А везём, ваш сясь! — пропел извозчик, неспешно разбирая вожжи. — Вот толечко прибавить!..
— Это с какой радости же прибавлять? — возвёл бровь Спевако, угнездившись меж спутников и бодро вдавив их боками в стенки коляски. — Ехать-то всего ничего, с места тронуть не поспеешь!..
— А господа вы больно фигуристые!.. — с готовностью разъяснил извозчик, продолжая отматывать замотанные ремни. — А лошадка-то у меня молоденькая, да не ломовая какая!.. А накинули бы пятиалтынничек на овсец-то!..
— Значит, накинуть!.. — зловеще привстал было Меркурий Власьевич, но Юрасов уцепился за полу василькового сюртука, мученически содрогаясь, возвёл очи горе и прохрипел:
— Полтина сверху!.. Трогай, демон!..
7
Сам переезд начисто выпал из памяти Дмитрия Арсеньевича. Экипаж мотало, будто фрегат в жестокий шторм, блуждавшие глаза упирались то в нечищеные сапоги спутников, то в вечереющие небеса. Более всего его заботило, как бы удержать закуску, бунтовавшую о свободе, в назначенных ей натурой местах и не осквернить благородной миссии неблагородным извержением.
Беспощадной борьбой, в которой пища, взяв в союзники тряские рессоры, за малым не одержала победу, господин Юрасов и был занят всё то время, покуда колесница бодро и тяжелозвонко гремела по брусчатке, а ей вторили нестёртые подковы кобылки. Вздыхая, рыча, покрываясь потом, бледнея, погружая нос в пропитанный оппоннаксом батистовый плат — словом, достойно, как и подобало российскому воину и светскому человеку, сопротивлялся он коварной пище, не считая поворотов и не примечая дороги. Меркнущим сознанием помнил, что коли обретёт искомое, то дороге назад не бывать. Либо вернётся триумфатором, либо…
Эрминия поклялась, что умрёт вместе с ним, когда придётся. Но коли не придётся — то обещала вознаградить небывалой доселе в мире страстью. О подобной ещё в полку любил порассуждать знаток и искусник по сей части, ротмистр Луневич… Говаривал, что бывают особы, ради коих легко забыть Рим, как случилось с Марком Антиноем, кажись…. Ему досталась Клеопатра, которая была ведьма… Египетская. Эрминия же совершенно другое дело. Эрминия волшебница. Исцелила поражённого рыцаря. А он, Юрасов, и есть рыцарь, ею сражённый в самую душу… О Эрминия!
Пища притихла, очевидно, тоже сражённая благородством помыслов; Дмитрий Арсеньевич взбодрённо просветлел и огляделся.
Но экипаж катил, скрежеща железом по булыжнику, сменившему ровную брусчатку, и миновал уж незнакомые подслеповатые строения, в сумерках неразличимые, осевшую часовню, ещё с пяток домишек и завернул в переулок у низких ворот с калиткой, белевшей несколькими свежими тесинами.
Фонарщик улочку покуда миновал, да и забреди — толку мало. Самый ближний фонарь чернел на улице, откуда они свернули. Сумерки не настолько сгустились, чтобы его зажигать, но закат уже едва теплился, препятствуя толком что-либо разглядеть.
Видно было только привратную будочку, внутри которой мрак сгущался и вовсе грозно, отчего Юрасов содрогнулся. Но в этот миг возница серебряно прозвенел:
— Эй, родимая, тпр-р-р-р-ру!.. Шалишь!.. — и экипаж встал.
Троица сошла. Дмитрий Арсеньевич вдруг ощутил в себе предовольно геройства, чтобы небрежным кивком поблагодарить за протянутую руку и спуститься на землю самому.
Принимая монеты и сдерживая подплясывающую Пташку, извозчик ласково поинтересовался с козел:
— А на часок, вашбродья, али на ночку изволите? А то ись я к тому, что обождать можно, обратно соколом свезу!.. А и с полным удобством, до самого парату!..
Ответ был заглушен грозным рыком, донесшимся от ворот.
— Пшла!.. Тубо!.. Брысь!.. — в один голос возопили друзья, а Меркурий Власьевич даже вспорхнул обратно на подножку экипажа, причем спиной вперёд. Юрасов фехтовальным приёмом вознёс трость, готовясь молодецкой терсой отразить натиск сторожевого чудища, но едва устоял сам.
Рык повторился, но слух успокоенно различил в нём вполне человеческие созвучия, несшиеся из поначалу замеченной караульной будки.
Будка была доверху набита сторожевым тулупом. Посреди свалявшейся овчины ворота казалось маленькое личико со столь же свалявшейся бородой и страдальчески, будто на католических распятиях, сомкнутыми веками. Третий раз насельник тулупа переливчато засвистал, набирая воздуху для новых громов, но тут Спевако, раздосадованный собственным испугом, сгрёб его за ворот:
— На посту дрыхнешь, к-к-каналья!..
— Ссс-сутки... под ружьё!.. — зычно добавил Дмитрий Арсеньевич, более откликаясь на родные звуки, нежели сознавая.
— Ыык!.. Мням!.. — раздалось из тулупа.
Личико исчезло. Тулуп же пришёл в бурное и разнообразное движение. В сумраке казалось, будто полы и рукава поменялись местами, затем сложились в подобие неприличного жеста, из него в почти верный шар, и, наконец, неуловимо взгляду тулуп вылетел из будки, расправляясь на лету.
Крохотным оказалось только личико.
Мужичина же заполнял собой всю немаленькую одежонку, и даже из длинных рукавов полностью вылезали здоровенные кулачищи окраса и нежности дубовой коры.
— Прощеньица просим, вашш’ бродья!.. — часто моргая, прохрипел он. — Пожалуйте вовну... кх-х-хр-р-рым!.. счас в момент...
Кинувшись отворять калитку, зацепил полою тулупа и едва не обрушил Дмитрия Арсеньевича под копыта славной Пташки, но друзья в который раз за сегодня уберегли отставного корнета.
— Стоять!.. — звонко велел Меркурий Власьич, адресуясь ко всем сразу, и дворника словно татарским арканом дёрнуло назад. Отерев лицо громадной лапой, выжидательно застыл.
— Фокинична на месте?.. — надменно осведомился господин Спевако, удерживая талию Дмитрия Арсеньевича.
— Отчего же ей не быть, известно у кхххрррым!..
— Из девок при деле?.. — столь же надменно продолжал господин Спевако.
Дворник возвёл глаза к звездам и задумался. «Коперник. Одно лицо», — определил несколько прояснившийся мыслью Дмитрий Арсеньевич.
— Н-н-нуу... Жаннетка... — загнул он палец толщиной в тележную полуось. — Потом Дуняшка-Регистратор... ещё Манька-Беглая... Баранка, то есть Феклуша... Танька-Попова Невеста... Ещё Лукерья Фроловна...
— О-о-о-о, Лукерья!.. М-м-м-м... — вдруг совершенно одинаково, будто фарфоровые китайцы при землетрясении, закивали головами Костоевский и Спевако, и оба причмокнули; закивал и корнет, но исключительно из чувства дружбы, потому что его сад удовольствий располагался за Смоленским рынком, и он хранил ему суровую воинскую верность.
— Да. Так, значит, Лукерья Фроловна... — Дворник с сомнением оглядел незагнутый палец и вдруг просиял: — Не-е!.. Чухонку, Лизку то есть, в госпиталь свезли намедни... Да вы не опасайтесь, ваш-ш’бродья! Щами обварилась! И значит, заместо Чухонки у нас нынче... — он со скрежетом загнул последний палец и решительно сказал: — Рыжая. То есть Миневра.
— Умгум. Диспозиция изложена, — определил Спевако. — Теперь поведай, шехерезад ты наш, а кто ж тут из гостей?..
Дворник с тем же скрежетом разогнул все пальцы и решительно помотал головой:
— Никого не знаю, моё дело впустить и не допустить, а там Фокинична...
— Что-о-о-о-о?.. — Меркурий Власьич прислонил корнета к Костоевскому и вдруг с невероятным проворством и силой тряханул сторожа за грудки: — Будешь мне тут ромашку изображать!.. Сей же миг правду мне или завтра... Знаешь, где завтра поговорим?!!..
Свободная ручища дворника сама собой пошла назад, к той части, которая розгам и плетям в Российской империи как бы неизбывно родная. Оттуда, верно, и пришёл тихий жалобный ответ:
— Извольте... — Загибая те же пальцы, с мукой перечислил: — Нннну... господин Бергкап... фон... большой он любитель... Фёдор Ильич... Новый какой-то купец персидский либо армянский... Господин Соболевский Сергей Сергеич... И...
— Нннууу!.. — хором возрыдали все трое.
— Нннууу... — Дворник угрюмо оглядел палец, тяжко вздохнул и не стал загибать.
— ...Ну и Сухорукий.
8
Шандал на высокой тумбе давал больше копоти, чем огня, но коридор можно было пройти не запинаясь — свет лился из гостиной, откуда неслись визгливые похохатывания девок, возгласы мужчин и звон стаканов. Никак не менее дюжины свечей.
— Ты вот что, Клиопа Фокинична... — велел Спевако, остановившись. — Ты нам Сухорукого позови!.. Да смотри, не говори, кто спрашивает! Господа приличные, скажи, похоже, из... — Затруднившись, он поскрёб редкие золотые пряди: — Дьявол... Скажешь, из военных, решит, что полиция!.. Скажешь, статские — решит, кредиторы аль кто из авторов...
Костоевский тихо, но явственно зарычал, и была в этом рыке такая лютая ненависть, что Фокиничну сотрясло.
— Я, сударь, приличного роду!.. — визгливо начала она, когда Спевако нежно перебил:
— Ну как не знать, матушка!.. Да мы и не на скандал пришли! Друзья мои, вот рекомендую, господина Сухорукого какой день уловить не могут, по важнейшим делам... Только известим, и всё-всё-всё... Деметриус?!.. — Средний палец выразительно постучал по большому, и Дмитрий Арсеньевич выволок ассигнацию, чей размер и цвет плыли в лживом озарении; Меркурий Власьич ловко перенял её левой рукой, а правой грациозно вручил сводне трехрублёвку, проворно выдернутую из кармана панталон.
— Да как же я вам их подам... — нерешительно вздохнула Фокинична, суя деньги в рукав. — Они же с девицею сичас...
— А нам его немедля и не надо... — ласково погладил её по пухлой ручке Меркурий Власьич. — Мы же не звери какие, человеку удовольствие портить. Пущай порадуется, ублажится мирским, сладеньким. Кто знает, чего готовит нам грядущий день?.. — Господин Спевако вздохнул. Но не горестно, а как бы умилённый совершенством припорхнувшего из неведомых пространств философского речения.
Из гостиной донесся могучий довольный рёгот и возглас: «Der Gott снаетт, wer заслушиль der Priz!» и огорченное дискантовое сетование на неведомом, но звучном языке с поминанием аллаха.
— В карты уселись... — Фокинична сморщилась. — Вы уж тогда ступайте в гостиную, к гостям...
— Нет, родименькая! — быстро перебил её Спевако. — Гости нам ни к чему, дело тонкое, почти родственное, лишних глаз да ушей того... поменее. Как полагаешь, надолго он? В аппетите нынче?..
— Ой... — Сводня полу-презрительно, полу-сожалительно повела носом и махнула зажатым в жирных пальцах платочком. — Аппетит аппетитом... да они же туда, к Феклуше, ещё бумагу потребовали, да чернил, да перо...
Рык прокатился вновь, и все оглянулось. Глаза Костоевского пылали уже совсем волчьим огнём, как бы даже сменив природный цвет.
— Ххххыыых... Так вот где маррррают... честных тружеников нивы словесссной!.. — проскрежетал он совсем как давеча, в редакции. — Так вот где историю державы переписывают!.. Ну что ж...
— Антоша, Антоша, — быстро предупредил его Спевако, — это не уйдёт, не уйдёт...
— Не уйдёт... — согласно и вместе зловеще покивал Костоевский, вновь отказываясь от дара долгих слов. — Теперь...
Вдруг очнувшийся Юрасов забеспокоился.
— Позвольте, господа... — Он поднял палец. — Изо всех деликатных дел к иззвесн... извенсому вам лицу... — Палец строго двинулся. — Ммоё... наиделикатнейшее!.. Ваши дела... словесные!.. Мммое же...
— Согласен, Митрюньчик!.. — Объятия Спевако были теплы, но жестковаты. — И Антоний не возражает!.. — Взметнувшемуся Костоевскому он заткнул рот одним свирепым голубым просверком. — Токмо давай в рассуждении свободного времени вознагради-ка ты хозяюшку нашу, а она нас пока в свободные комнатки и определит, ну а девицы с нами пе-е-сенки попоют... Ты ж, Клиопа Фокинична, будь родненькая, как только он деву отпустит или же появится, ты нам вот так в дверочки постучи... Тук-тук. Тук-тук-тук...
И он показал.
— Мы и взовьёмся...
Сводня вздохнула недовольно и вперевалку пошла к ближней двери. Толкнув её, она обернулась к Дмитрию Арсеньевичу и сладко пригласила:
— Пожалуйте, сударь...
Юрасов шагнул за порог, Клиопа Фокинична за ним со свечой, придерживая его за спину сюртука; умело направила его в дряхлое полукресло и добавила:
— А девушку мигом пошлю... Какую желаете?..
— Эрминию... — горестно отвечал корнет, расплываясь по скрипучему сиденью.
— Может, на заменочку Минерва сгодится?.. — озадаченно поджала губы сводня.
— Эрминия — волшебница!.. Спасает воинов!.. — рыдающе поведал Юрасов. Где и поговорить русскому человеку о любви к la belle dame sans merci, как не в бардаке, и Дмитрий Арсеньевич знал это, но не в каждом же бардаке... Он грозно махнул рукой, как бы отсекая грешный свой язык, и Клиопа истолковала это как лихое согласие.
— Вот и славно, вот и разом... — Оставив свечу, она исчезла в дверях и, судя по звукам, разместила его спутников где-то по соседству.
Одиночество в узкой каморке в третий раз за сегодня отрезвило корнета. По всем законам фемиологии, или искусства напиваться допьяна, сев, он обязан был уснуть, но корнет, мычаще-длительно вздохнув, тревожно огляделся.
Лукавые трепетания свечи не делали каморку изысканней. Расшатанная кровать, накрытая ватным одеялом в ситце, разрисованном блеклыми ирисами. Угол занят кривоногим туалетным столиком, на котором стоял кувшин и миска, сочтённая умывальным тазиком. На стенке была прилеплена картинка, под которую в ужасе ковылял испуганный светом клоп-хромоножка — остальные попрятались много раньше.
Из-под кровати покорно выглядывал известный сосуд, расписанный цветами, и Дмитрий Арсеньевич вдруг ощутил такой немыслимый, жгучий зов природы, какого от волнения ещё не знал сегодня. Выкарабкавшись из полукресла, он неверными шагами перебежал к судну и со стонами принялся расстегивать пряжки панталон, добираясь к поясу исподников. Благополучно завершив, он едва не сел на щелястый пол, но вовремя ухватился за кровать, свободной рукой нашарил урыльник, воссоединился с ним и уже совсем было собрался блаженно застонать, когда дверь тихонько заскрипела и отставной корнет замер с открытым ртом и прижмуренным глазом.
Истома совсем лишила его осторожности; приход девы, обещанной Клиопой Фокиничной, пошатнул и едва не сбросил с урыльника, но дева!.. Дева была спокойна, как госпитальный фельдшер на поля боя.
Вот он перенял у убитого хирурга пилу и, тихонько напевая: «Сидел Ваня на диване, стакан чаю наливал...», под вражескими картечами пилит ногу до падения в услужливо подставленный санитаром таз...
Дева, напевая визгливо: «Когда б имел златые горы...», игривой походкой приблизилась к Юрасову, столь же игриво потрепала его по подбородку и деловито сказала:
— У, зу-у-усик!.. — отчего Юрасов гулко подавился.
Красавица была даже молода — едва ли перешагнула рубеж двадцатилетия. Даже рыжей она была от природы, о чем говорил изобильный урожай веснушек, видный выше и ниже подола недлинной рубашечки, а также кружевных оторочек несвежих, но кокетливых панталончиков. Однако младость с естественностью тем исчерпывались. Мутно-голубые глаза были густо и криво подведены, причем кривизна достигалась не неверной рукой, а нерассосавшимся краешком давнего синяка. Нос, жалостно малый по сравнению с прочими щедротами, терялся между круглых веснушчатых скул и снизу, откуда его наблюдал Дмитрий Арсеньевич, совсем исчезал за губами, выступившими далеко вперёд, как веронский балкон, с какого Юлия взывала к своему Ромео. Местами помада еще держалась, но румяна и белила перемешивались уже совсем безнадёжно, создавая некий новый колер, способный вдохновить ревностного маляра.
Однако заметнее всего был вошедший с нею дух, где перегар одолевал помады, табак, парфюм и собственные могучие эманации. Даже корнет обонял его и различил. Дух заполнил все пространство и витал сразу везде, как межзвёздный скиталец.
Минерва привычно сдёрнула засаленный пеньюар и кокетливо расположила его на полукресле, напевая: «...и ре-е-еки, полныя ви-и-на!», потом обогнула Юрасова и бухнулась на кровать, где сладко и длинно потянулась, а после так же деловито сказала, глядя в потолок:
— Ыыыди жа ко мне, помпончик... Прочее сымать или ты так любишь?..
Оторопевший Юрасов помотал головой, что можно было расценивать и как полное согласие и как полное изумление.
— Ладно, — сказала Минерва и чихнула. — А чего ты там сидишь? Ты чё, так любишь? Мине туда перелезть, что ли?..
И она приподнялась на локте, но Дмитрий Арсеньевич вскочил, едва не оступившись, и судорожно принялся завязывать, запихивать, застегивать. Минерва смотрела на него без любопытства. Потом заметила:
— Так ты в одёжке любишь... А че сразу не сказал?.. Ну ладно, давай в одёжке... И ре-е-ки полныя вина...
Дмитрий Арсеньевич, просовывая пуговицы жилета в петли сюртука, развернулся к ней, чтобы сказать: «Замолчишь ты, дура?!», — и застыл, не исполнив. Соль не так сковала жену Лота, как его — увиденное.
Клоп-хромоножка уже давно нашёл убежище. Однако саму гравюру корнет разглядел только сейчас.
Как она оказалась тут, известно лишь одному Приапу, или кто там у греков блюл подобные места... Но она висела на стенке, приклеенная не то серкой, не то хлебным мякишем.
Побуревшая, захватанная, но чёткая и даже раскрашенная гравюра со знаменитейшей картины, где любовь через посредство денщика приводит к мёртвому, изрубленному язычниками рыцарю деву-волшебницу и она, рыдая, отсекает его мечом свои колдовские волосы, чтобы ими перевязать ему раны и воскресить его... Эрминия жертвует своей красой и прелестью ради Танкреда, в каком он там был чине...
Глаза его наполнились слезами; он уставился на знак, посланный ему в суровое назидание, и простоял бы так невесть сколько, если бы снизу тихонько не спросили: «Так чево?..»
Корнет вдруг зарычал и кинулся на кровать.
— А, ну так... — едва успела вымолвить Минерва, когда Юрасов вцепился ей в рубаху, рывком поднял и, безумно вращая глазами, прохрипел:
— Говори немедля, где Сухорукий?..
Минерва открыла рот и закрыла, потом неожиданно громко и спокойно сказала:
— Так он с Баранкой...
— Это как ещё так — с баранкой?!..
— Ну с Феклушкой, — вися на потрескивающей рубашке, терпеливо пояснила Минерва.
— Где Феклушка?..
— А дверь в конце коридора. Тама у ей комнатка...
Юрасов отпустил рубашку. Колыхнувшись, Минерва свалилась обратно и вдруг широко, в полголовы распялила рот, готовясь взвыть. Но Юрасов и тут поспел: левой захлопнул зев: «Молчи, слышишь?..», — правой швырнул ей в запазуху монету рубль.
9
Невнятные разноязычные вопли из гостиной и азартные взвизгивания девок свидетельствовали, что жизнь течёт.
Перед последней дверью корнет остановился и глубоко вздохнул. Голова шла кругом, но была на диво ясна. Теперь или вовсе никогда.
Он не стал даже стучать.
Дверь отворилась в полутьму. Комната была побольше и даже на скорый взгляд получше обставлена.
В кровати, раскинувшись, похрапывала белобрысая румяная девка. Трёхсвечник, на котором две свечи уже потухли, а последняя кривилась, треща и пуская слоистые ленточки дыма, освещал стол, где тёмным боком светилась бутылка и блестели стаканы. Рядом стояла чернильница, валялись несколько обгрызенных и изломанных перьев. Исписанные листы, скомканные и гладкие, спадали со стола на пол, лежали у кресла, стоявшего в глубокой тени.
Но то, что в кресле сидел человек, Дмитрий Арсеньевич разобрал и с порога. Имея на себе лишь расстёгнутую нижнюю сорочку и панталоны, на коленях держал он тот самый, серый цилиндр.
Человек улыбался белыми, яркими, различимыми даже во тьме зубами, и седые кудри стояли вокруг его лица ореолом. Молча он смотрел на корнета, и вскипевшая кровь господина Юрасова мигом дорисовала насмешки и поношения, которым он сейчас подвергнется. Атаковать, и немедля!..
— Сударь, — произнёс он со всей возможной надменностью, — я настиг вас тут, вовсе не имея испортить вечер удовольствий... Но дело безотлагательное, а меж тем я нигде не мог вас сыскать... Особа, в интересах коей… И на страже чести коей... При защите вашей чести была оставлена без средств к жизни и спутника жжж-жизни. Мда. Однако вы бы могли... и даже обязаны, как chevalier... В противном случае я вынужден буду прислать к вам секун... — Тут Юрасов позорнейшим образом поперхнулся и раскашлялся за малым не до рвоты.
Человек всё так же усмехался, глядя на него из темноты и, казалось, не имел ни малейшего сочувствия ни к участи Эрминии, ни к положению самого Дмитрия Юрьевича.
Отдышавшись, злобно чуя, как его покидает твёрдость, корнет возвысил голос:
— Ххх... я требую ответа немедля!.. Иначе назовите ваших секун-ДАНТОВ!.. — он топнул сапогом так, что спавшая девка подскочила, села и перепуганно закрестилась. Не обращая на неё внимания, Дмитрий Александрович рычал:
— И поведение ваше оскорбительно!.. Извольте менедля!.. То есть немедля!.. Я офицер и не позволю!..
Обдавая теплом и запахом дешёвой помады, мимо него пронеслась, очевидно, та самая Феклуша. Кинувшись к креслу, она пала на колени, ухватившись за руки сидевшего — цилиндр упал и покатился по полу к ногам Юрасова, отчего он шарахнулся.
— Дяденька, — жалобно спросила Феклушка, — чего это с тобой?.. А, миленький?..
Её затрясло — крупно, по-лошадиному. Повернувшись к Юрасову, она уставилась на него круглыми синими глазами и ухватила себя за щёки.
— Холодный он... — скрипучим шёпотом поведала Феклуша. — О-о-ой, мамынька...
И вдруг, безо всякой натуги, она издала такой визг, что у Юрасова заложило не только уши, но и всё отверстое, как после взрыва бомбы из крепостной мортиры...
Через несколько минут комнатушка была полна людей со свечами, беззвучно разевавших рты и пучивших глаза, но из-за звона в ушах он их не слышал и осознавал больше запахи — вина, свечной гари, пота и всяческих духов, мужских и женских. Пахло даже деньгами. Его толкали и двигали, и он скоро очутился возле стола. Видел он тоже боковым зрением, ибо глаза его не отрывались от насмешливого оскала на запрокинутом лице, смотревшем теперь в потолок, словно адресуясь этой последней из насмешек много, много дальше, чем в белёную штукатурку, дранку, доски да красную черепицу крыши.
Крепкая рука ухватила его за плечо, и по запаху рома он догадался, что это Спевако.
10
Наконец уехал и квартальный. Резвая Пташка, чуявшая неживого и испуганно храпящая, вместо трёх друзей влекла теперь полицейского со свёртком подобранных рукописей, лекаря и тело, завернутое в сдёрнутую с кровати простынь, каковую Фокинична пыталась отстоять, но не преуспела. К полудню ей и Баранке было грозно приказано явиться в участок для допроса, отчего она разогнала девок по кроватям и ушла сама, злобно сморкаясь в предвидении жестоких трат.
Дмитрий Арсеньич сидел в гостиной, неловко устроившись на коротком узком диванчике. Звон в ушах понемногу отступал, и он слышал хриплые рыдания стоявшего у окна Костоевского, который полчаса назад выдернул из трости ржавый клинок и поломал его над недвижным телом, как бы принося в жертву.
Рядом пристроился Спевако, неожиданно спокойный и даже благостный. Весь его облик словно бы ожидал подписи: «OTIUM POST NEGOTIUM».
— А ведь я, грешным делом, — произнёс он, локотком подталкивая корнета, — сперва решил, что это ты, Митюнчик... в запале... угомонил его...
Юрасов подскочил, дрожа, но Меркурий Власьич махнул на него ручкой:
— Да уймись... Лекарь осмотрел, целёхонек он. Сердце скорее всего не выдержало...
— Ядом своим!.. — слезливо рыкнул от окна Костоевский, промокая рукавом запухшие глаза.
Спевако юмористически причмокнул, опустил взгляд и вдруг совсем иным голосом сказал:
— Э-эээ... а что это у тебя, друже?..
Следуя взгляду, корнет различил, что из-под его сапога торчит уголок бумажного лоскута. Нагнувшись поднять, он вдруг был остановлен жёстким приказом: «Сидеть!»
Но тут же Спевако прежним дружеским тоном посоветовал:
— Не беспокойся, изволь только ножку приподнять... воот, а я… э, да он прилип... во что это ты вступил... Фу, проклятье! Дёготь-то откуда?..
Без церемоний задрав ногу господина Юрасова, он отлепил наконец лоскут от подошвы и огорчённо повертел двумя пальцами.
Дёготь окрасил бумагу на совесть. Уцелела лишь часть верха, исписанная летящим нервным почерком с брызгами от пера да концы строк по правому краю. Прочее невозвратно пропиталось.
— Ну-ссс, поглядим... — Меркурий Власьич извлёк откуда-то крошечные серебряные очки и ловко заправил оглобельки за уши. Поднеся бумагу ближе к свече, он заметил: — Да тут кровь! Но немного, должно, палец поранил да в горячке так и писал... Итак... Заглавие: «Пятнадцатого июля тыща восемьсот сорок первого года»... Подчёркнуто трижды. Хм... «Свинцом чеченским пощажён, абрека шашкою не тронут, он был иному обречён, судье неп...» Ах, пррроклятье...
Плюнув, господин Спевако укорил:
— Что ж ты, корнет, как парадом ходишь, под ноги не глядишь?... — Явно сознавая несправедливость упрёка, он скорее всего отводил душу.
— Ладно... как тут далее... Нет, решительно не разобрать!..
Двумя огромными шагами Костоевский пересёк гостиную и мрачно гуднул:
— Мне!.. — Отчего-то не протестуя, Спевако снял очки и передал ему лоскут.
Антоний разогнул незамеченную в самом низу складку, долго всматривался и наконец прогремел:
— «...Лишь ваши правнуки поймут, за что им ад в удел дарован!» Теперь всё... — И он снова гулко всхлипнул, искривив мохнатое лицо.
— Ну что ж... — благодушно пропел Меркурий Власьич. — Очччень всё по-христиански... Не придётся за списочками язык свеся бегать...
Ловко свернув из чистого листа пакет, осторожно заправил в него лоскут и встал, с наслаждением потянувшись.
— Глядишь, и в кроватку нынче успею! А ты, Деметриус?.. Погостить ещё желаешь, у-уу, проказник?.. Ну, свидимся в кофейне! Арриведерчи!..
Держа пакетик на отлёте и припевая что-то по-итальянски, он вышел в коридор и забухал каблуками по лестнице.
Костоевский мрачно двинулся следом, шмыгая разбухшим увеличившимся носом, неся под мышкой некогда смертоносную трость.
Дмитрий Арсеньич остался сидеть в пустой гостиной. Сонно и недовольно пучившаяся Фокинична постояла в дверях, но почему-то не сказала ничего и исчезла.
Свеча догорела, обернувшись пузырчатым натёком на позеленевшей меди. Багровый червяк фитиля ещё пытался вспыхивать, судорожно крутясь на застывающей лужице сала, но почернел и задохся. Непроглядная тьма загустевала в гостиной.
Ему мерещилась охота и зверь, не то крупный заяц, не то крохотный олень, которого он гнал на своём полковом жеребце, и когда догнал, зверь метнулся в кустарник и забился в нём. А когда он протянул руку, чтобы схватить, зверь захохотал и помер. И умирал долго-долго, омерзительно биясь...
Дрожащими пальцами корнет попытался перестегнуть сюртук, но вскоре оставил. Ему казалось, что гостиная сужается вокруг, неотвратимо укладывая его на спину, и чьи-то холодные пальцы складывают ему руки на груди. Лицо сводило, и чувствовал он, как на него наплывает ужасная улыбка, неотвязно мерцавшая перед глазами. Только свет мог отогнать её, но света не было нигде. И свечей не осталось ни одной.
Достал спичечницу, встал, чиркнул спичку о стенку и, едва она разгорелась, поднёс её к пыльным драпировкам по обе стороны двери в гостиную. Когда бодро налившийся золотом змей вытянулся и забил крыльями о потолок, Юрасов затворил за собой дверь и ушёл.
Вышел в коридор, где было теперь чуть светлее. Смутно соображая, куда и как идти, Дмитрий Арсеньевич нацелился было на лестницу, но вдруг остановился и повернулся лицом туда, где была последняя дверь, обведённая сияющей багровой чертой.
Медленно, тщательно и плотно утыкая пальцы, он трижды перекрестился и с последним разом, прижав троеперстие к левому плечу, низко поклонился.
Шагая по выбитым торцам от тусклого фонаря к тусклому фонарю, он был сам и тускл и недвижен лицом.
Губы немо повторяли какое-то имя, но без страсти, без упоения, а как бы сами по себе.
Встретившегося ему маленького, злорадно бормочущего призрака он не заметил.
Тот, ликуя, взмахом умелого швейцара попытался сорвать нечто с плеч Дмитрия Арсеньича, но корнет слепо прошёл сквозь него, и призрак, беззвучно зарыдав, расточился в полумраке.
Бишкек-Лондон-Бостон,
2002 год
|