Когда она в Москве, а это бывает нечасто, в гости к подруге, у которой она останавливается, приходит класс. Это ритуал. Заранее закупается еда в «Седьмом континенте»: ветчина и буженина (подруга хочет делать горячее, но она ее останавливает: «Какое горячее, жара на улице 30 градусов?»), сыр, селедка; делается салат из крабных палочек (идет на ура!), овощи, живописно разложенные вокруг авокадо («гвакомоле» по-испански), торты к чаю и мороженое после; коньяки, водки и вина, которые приносятся мужской половиной, всеобщие обьятия и поцелуи. Еда выставляется в кухне, все каким-то образом втискиваются за кухонный стол, удлиненный, правда, другим столом, раскладным; потом, после первого стакана и глотка еды, растекаются по квартире, садятся на диван и в креслa в гостиной, идут курить на балкон, кто-то берет в руки гитару: «Если б ты знал, как поздно я тебя сегодня ждала...» - подхватывают все, и лица становятся такими же, как раньше, романтически-мечтательными, и прошлое наплывает, заслоняя собой настоящее, и кажется, что нет этому конца. Но в двенадцать начинается отлив: потихоньку расходятся, обнимаясь напоследок (когда еще Бог приведет увидеться?), и в два часа ночи наступает тишина, отягченная сознанием предстоящего мытья горы грязной посуды в мойке и размышлениями о том, «как молоды мы были». Каждый раз на встречу приходят одни и те же: никто не уехал в чужие страны (только она одна), никто не изменил Москве, все на местах, кроме тех, «кого уж нет», а нет довольно многих, хотя по возрасту могли бы еще жить и жить. Те же, кто еще есть, за прошедшее энное количество лет совершенно не изменились ни внешне, ни внутренне, даже голоса остались те же, и поэтому ощущение такое, что она просто вышла и через какое-то время опять вошла в ту же дверь, которая для нее никогда и не закрывалась.
В девятом она перешла в новую школу (та, в которой она училась с первого класса, находившаяся в самой сердцевине старой Москвы, в одном из ее престижных кривых переулков, надоела до ужаса злобными детьми, снобами – учителями, и сухой схоластикой) и попала в класс, классным руководителем которого была молодая кареглазая женщина с короткими волнистыми волосами вокруг живого и в то же время какого-то аскетического лица, по виду не намного старше своих учеников, преподававшая им русскую литературу. Новая школа, высившаяся своими четырьмя этажами над невысоким чугунным забором с довольно густыми липами, оживлявшими скучный ландшафт асфальтированного
советского школьного двора, территориально была не так уж далека от старой, стояла в таком же переулке (кстати, недалеко от того места, где несчастный Берлиоз повстречался с чертом, что и стоило ему головы), но, Боже мой, какая же это была разница! Сначала, правда, она никакой разницы не почувствовала. Будучи стеснительной донельзя, сшибающей стулья в чужой компании и падающей с лестниц под обстрелом чужих взглядов, она долго дичилась одноклассников, на что, конечно, были и свои причины: на первом классном танцевальном вечере она просидела у стенки, приглашали других девочек и особенно хорошенькую игривую Милку с глазами цвета корицы и шелковыми кудряшками – но после зимних каникул, когда она перестала зализывать волосы и закручивать их в скучную халу (вечное мамино предостережение: убери волосы со лба, а то будешь слепой!), отрезала прямую челку и завязала хвост, что-то изменилось. Она поняла это, когда после двухнедельного перерыва вошла в класс и кто-то из мальчишек с нескрываемым восхищением в голосе прокричал: «Туши свет, ну ты даешь, Грибаша!» (наградив ее в тот раз кличкой, производной от ее фамилии Грибанова, которая так навек к ней и прилепилась) - после чего залихватски гикнул, дернул ее за хвост и выскочил в коридор, а она осталась соляным столбом стоять у своей парты, не зная еще, как расценивать такое неожиданное внимание - как комплимент или совсем наоборот. И неизвестно, сколько бы еще она так простояла, если бы не прозвенел звонок и не вошла ненавидимая всеми за желчность и желание помучить химичка, быстрым взглядом вырвавшая ее из общей массы и неодобрительно качнувшая в ее сторону головой, подтвердив таким образом правильность выбора ее новой прически.
И сразу стало весело жить, и даже хождение в школу по утрам превратилось из божьего наказания в удовольствие (потому что ничего нет лучше, чем чувствовать себя своей там, где ты есть), и нелюбимые предметы и учителя, их преподающие, стали более выносимыми, особенно, если уроки, на которых эти предметы преподавались, можно было время от времени прогуливать, что они по очереди и делали, договорившись заранее; что же касалось нелюбимых учителей, то на смену им приходили любимые, поэтому сорок пять минут можно было и перетерпеть. Но самое увлекательное начиналось после уроков, когда они часами репетировали перед грандиозными, продолжавшимися до полуночи, вечерами поэзии, на которых ломкими от переходного возраста голосами вдохновенно читали ранее запрещенных режимом, а ныне этим же режимом разрешенных поэтов: «Петербург, я еще не хочу умирать, у меня телефонов твоих адреса, Петербург, я еще не забыл голоса, по которым найду мертвецов адреса...», или срывались и ехали в Ленинград или Таллинн, обязательно в общих вагонах, будоража случайных попутчиков гитарным бренчаньем и громкими песнями тогдашних бардов и менестрелей, или читали вслух первые Солженицынские рассказы, принесенныe в класс их учительницей, торопящейся донести до них то, что было так важно для нее самой: умение принять правду, какой бы уродливой она ни была - на дворе стояла Хрущевская оттепель, ее последние, самые теплые денечки, и грех было не погреться перед наступающими заморозками. В общем, шла сильная химическая реакция по увеличению серого вещества мозга и одновременно с ней
физиологическая, превращающая бывших прыщавых отроков в мужественных молодых людей и нескладных отроковиц в стройных девушек с таинственными, подведенными на египетский манер веками.
А потом они окончили школу, и единая жизнь, которой они жили так долго, распалась на множество разноцветных кусочков, как распадается от неловкого прикосновения замок, терпеливо собранный на составной картинке -паззл, которую не собрать еще раз по той причине, что некоторые ее составляющие куда-то затерялись и инструкцию тоже уже не найти. Они начали учиться в институтах, потом работать, жениться, рожать детей, разводиться, жениться опять, но все равно по старой памяти продолжали перезваниваться и иногда встречаться: уж очень была сильна потребность в вечном братстве, укоренившаяся в них с детских лет да так обстоятельствами, какими бы они ни были, за все прошедшие годы до конца и не выкорчеванная. Первая смерть неожиданно ударила по ним, когда им было трдцать пять. Маринка была самой стройной девочкой в их классе и самой взрослой. С каштановой косичкой на затылке и прозрачными голубыми глазами, окруженными прямыми черными ресницами, она не была красивой, но было в ней то, что привлекало не меньше, чем красота, которая так важна в юности – ум, веселость, шарм, проявлявшийся в том, как она ходила, курила, небрежно зажав между пальцами сигарету, откидывала назад голову, когда смеялась, обнажая белые, налезающие друг на друга зубы. Она вышла замуж сразу после школы за их одноклассника Славу, с которым она по сильной любви начала спать чуть ли ни лет в пятнадцать, родила сына, делала за мужа все курсовые и дипломные проекты (они учились в одном техническом ВУЗе, и она была намного способнее его), и в один прекрасный день, придя раньше с работы, застала его, собирающего вещи. Первое, что бросилось ей в глаза, были распахнутые створки гардероба и болтающиеся в нем пустые вешалки. В недоумении она перевела взгляд на мужа. Застигнутый врасплох, он заметался, стараясь загородить спиной чемодан, втайне проклиная себя за то, что замешкался и не успел уйти до ее прихода; и нетерпение вырваться из этой тесной квартирки с завешанной пеленками ванной и детскими игрушками, разбросанными по полу их единственной комнаты, так явственно отразилось на его лице, что Марина, которая всегда читала его, как открытую книгу, мгновенно все поняла, что все равно не спасло ее от слез, криков, хватания за полы его пальто, когда он уходил, и даже битья головой о стенку после. Он ушел и как провалился. Из суда пришла бумага о разводе, которую она, не глядя, подписала, а его родители, так до конца ее и не принявшие, позвонили и сказали, что Слава будет высылать на ребенка то, что полагается, и пусть она на большее и не рассчитывает. Вот так. Узнав об этом, Славку весь класс проклял, и мужская его половина даже собиралась набить ему за Маринку морду, но возмездие так и не свершилось, по той причине, что он упорно не выходил на связь, видно, предчувствуя неприятности, которые за этим могли последовать. Через какое-то время, наверное, года через три, завалившись в один из вечеров шумной гурьбой к Маринке домой, они встретили там низкорослого, совершенно никакого дяденьку в форме летчика гражданской авиации, который крепко, что совершенно не соответствовало его росту, пожал им всем руки и представился простым именем
Гриша. Оторопев немного от того, что рядом с Маринкой, которая в то время уже сумела оправиться от развода и, как следствие этого, сильно похорошеть, обретается такой невзрачный коротышка, они на время даже притихли. Но, заметив, какими сияющими глазами Маринка смотрит на своего нового избранника, мгновенно пришли в себя, открыли принесенные с собой две бутылки трехзвездночного армянского коньяка и две бутылки Рислинга, разлили все это по рюмкам, чокнулись с летчиком, и уже окончательно с ним примиренные, так и просидели весь вечер, допивая желтый, похожий цветом на спитой чай коньяк и зеленовато-бесцветный Рислинг и заедая их, чем Бог послал – пряной, щедро обложенной со всех сторон кольцами лука перламутровой селедкой, тяжело-коричневыми домашними котлетами с прилипшими к ним от недавней жарки кусочками желто-белого жира и тортом с ядовито-розовыми кремовыми розами из близлежащего гастронома. Ушли удовлетворенные, успокоенные тем, что подруга не одна, а потом через какое-то время выяснилось, что летчик-то оказывается женат и уходить из семьи пока не собирается, притом, что Марину любит и жизни своей без нее не мыслит. Всегдашняя бодяга: разбитые иллюзии и несбывшиеся мечты. А поскольку Марина не принадлежала к разряду танкеток, которые идут по головам, не задумываясь о том, что с этими чужими головами будет, то, видно, так и суждено ей было пребывать в разряде почасовой любовницы, ждущей каждый вечер и часто не дожидающейся телефонного звонка всю оставшуюся очень долгую жизнь, как им всем тогда представлялось, не догадываясь о том, что жизни этой у Марины осталось не так уж много. Началось все с болей в спине. Она, как положено, сначала к врачу не пошла (и так рассосется!), потом все-таки пошла, ее отправили на физиотерапию и велели греть. Грели довольно долго и догрели до того, что она от слабости и ходить-то еле могла. Тогда догадались послать на рентген, рентген показал рак груди с метостазами в печень и в легкие. Ее положили в больницу, подержали там, а потом отпустили домой умирать, и Гриша, приходящий любовник, как они его все называли, забыв прежнюю осторожность (что уж там он говорил дома о том, где он пропадает каждый божий день?), неотступно сидел около нее часами, и утешал, и поил с ложечки, и осторожно целовал исхудавшие, желтоватые запястья, то есть неожиданно стал тем, кого она все время и хотела видеть рядом с собой: мужем, преданным, любящим только ее одну, сделав в ту последнюю зиму ее жизни то, что не мог за все годы их связи – сделать ее счастливой.
Они все пошли на похороны, и плакали над открытым гробом со спокойно-каменым, совсем не Марининым лицом в нем, и пытались засунуть в карман Марининой мамы, совершенно обессилевшей от горя и, казалось, даже не совсем понимающей, что происходит, деньги на внука, длинненького, худенького мальчика, одиноко стоявшего поодаль от всех, не отрывающего глаз от материнского лица; и потом на поминках вместе с Гришей крепко напились и долго жали ему на прощанье руку и благодарили за преданность, и обещали обязательно видеться. И в течение многих лет первым тостом, когда они собирались, был тост за Марину, за ее светлую память. А потом пошли смерти от инфарктов, довольно споро начавшие косить мужскую половину их класса: перестройка, вышвырнувшая людей из заскорузлой, но привычной советской колеи, сделала свое дело – старая жизнь, никогда их особенно не устраивающая, рухнула; новая, с криминальными разборками средь бела дня на Московских улицах и пустыми полками в гастрономах, была не лучше. Научно-исследовательские институты, издательства, и библиотеки, в которых они работали, прекратили свое существование за ненадобностью; те же, которые еще существовали, платили зарплату раз в три месяца, а то и в полгода, других источников благосостояния не было, а жить как-то надо было, поэтому хватались за все, но это «все» не часто и попадалось. Один из них выбился в «новые русские», мотался по всей стране, продавая свои машины по уборке улиц, не спал, не ел, работал на износ, получил инфаркт, и все только для того, чтобы в один прекрасный день отказаться от бизнеса в пользу мафии, которая, как и следовало ожидать, на него наехала. А потом «первая стадия накопления капитала» плавно перешла в стадию следующую, и жить стало немного легче, и зарплату опять начали платить в срок, и их дети, получившие прививку капитализма в раннем детстве, выросли, приспособились к новой жизни, и многие даже стали довольно успешными (за исключением тех, кто подсел на иглу), а они все продолжали собираться, постоянством своим отрицая скучные аксиомы об одних и тех же реках, в которые можно войти только единожды, и воды реки, в которую они такое множество раз входили, были все так же чисты и прозрачны, и время их не брало.
Ее самолет улетал в Калифорнию в восемь утра. Перемыв посуду, она собрала чемодан, постояла на балконе (ложиться спать уже не было смысла), присела на дорогу, надела плащ и, выйдя на лестничную клетку, медленно закрыла за собой заветную дверь. |