Млечный Путь
Сверхновый литературный журнал, том 2


    Главная

    Архив

    Авторы

    Редакция

    Кабинет

    Детективы

    Правила

    Конкурсы

    FAQ

    ЖЖ

    Рассылка

    Приятели

    Контакты

Рейтинг@Mail.ru




Рина  Грант

Земля обетованная

    1
    
     Каратели ночью пришли. Они обычно часа в три, в четыре ночи на грузовиках приезжали, с собаками и пулеметами. До нас уже и в Ле-Версане, и в Сент-Мари-де-Шиньяк, и до самого Бержерака многие деревни пожгли и народ сгубили: кто еврей, тех в концлагеря, а прочих сразу к стенке.
     Вот и до нас дошла очередь.
     Правда, наши парни, макѝ,им тоже жизни давали. Каждый день немцы своих недосчитывались: кто лесом поедет, того можно с довольствия снимать. А у нас все дороги через лес ведут. Вот каратели и усердствовали.
     Я проснулся от тычка, а в комнате темно и только мать платьем шуршит, деньги-документы собирает.
     – Одевайся, – отец мне штаны в руки сует. - Живо к Коганам, пусть в лес уходят сейчас же, и сам с ними уходи.
     Я подошел к окну и смотрю в щелку. На площади возле мэрии грузовики моторами ревут, огни мелькают и собаки чужие надрываются. И голоса – тоже вроде как собаки.
     Я спрашиваю:
     – Девчонку Паскье к нашим послали?
     – Тебя не спросили, – отец говорит. Ну, видно, послали, успели.
     Я сам в макѝ просился – отец не пустил. Сказал, один с урожаем не управится. Я говорю, чего горбатиться, все равно боши — ну, немцы то есть – все заберут. Нет, говорит, наши деды эту землю при всех нахлебниках возделывали: и при англичанах, и при Наполеоне, а теперь, значит, наш черед при бошах. И всем им один конец, он сказал, а вот земля предательства хозяину не простит – родить не будет.
     Выскочил я на улицу. Учитель наш месье Коган через двор от нас, дело минутное. Боши к нашим лесам не привыкши, а я тут каждый куст знаю.
     Стучу – молчат. Света нет. Ну, думаю, молодцы, не сплоховали, сами ушли. Девчонка Паскье, небось, кого успела, по дороге предупредила. Теперь она, наверно, уж на полдороге в штаб.
     Потом слышу: от опушки леса тоже немецкий лай доносится. И прожекторами светят. Вот тебе и молодцы, думаю, прямо карателям в лапы.
     Всё, отрезали нас. Прособирались.
     Я было обратно – а боши уже на нашей улице, команды орут, моторы глушат. Ну, я под изгородь и ползком в соседский двор. Прямо в рассаду мордой.
     А этот сосед у нас был такой месье Владимѝр, художник. Он, говорили, вроде как русский, только давно тут у нас живет, лет двадцать, так что, считай, уже почти француз. Художник-то он, может, и знаменитый, только, по-моему, он и рисовать-то толком не умеет.
     Лежу я, значит, на его огороде животом и вижу: по его двору в темноте люди мимо торопятся, почти наощупь, об грядки спотыкаются, на детей шикают. И все к месье-Владимѝрову погребу семенят и по лесенке под землю. Тихо-тихо, быстро-быстро.
     Я присмотрелся - а вот же он, месье Коган, учитель наш, с женой и всей фамилией своей. И фотограф Гольдштейн, и мать его сумасшедшая, и старый месье Израэль. Погреб у месье Владимѝра добрый был, мой отец строил и я помогал. Вот он, значит, их и прячет в этом своем погребе.
     Я снизу вверх на месье Владимѝра посмотрел, а он на меня. Подмигнул. И заваливает погреб сверху барахлом каким-то.
     А на улице уже вой поднялся. Немцы в воздух палят, во все двери прикладами колотят, всех на улицу выгоняют. И нас тоже выволокли. Узлы, чемоданы отбирают, кидают все в кучу. Стоим все на улице – а ночь, холодно, даром что март месяц.
     Прожекторами нас слепит, немцы по-своему лаются. Женщины плачут, дуры. Один толстый в форме, в очках на веревочке стоит особо, скучает, остальные перед ним навытяжку. Собаки хрипят, все за ноги рвутся грызануть, зубы страшенные. Я своих нашел, пробился поближе. Рядом со мной друг мой стоит, Жером, тоже со своими. Мы с ним вместе к партизанам бежать хотели. Мать меня за руку схватила, сжимает все крепче и крепче, как будто не чувствует. Отец руки за спину заложил и смотрит этак в упор на бошей, а сам весь белый-белый.
     Боши из домов добро выкидывают, мебель всякую годную, примуса, патефоны, на грузовик все грузят. Потом из месье-Владимѝрова дома его картины понесли. Тут этот толстый в очках на веревочке прищурился, оживился. Послал к месье Владимѝру переводчика.
     Месье Владимѝр руки в карманы сунул и сказал что-то по-немецкому. Солдаты как загогочут, а этот в очках аж затрясся весь.
     А я все смотрю на его картины, жду, чтобы вынесли Землю Обетованную. Еще бы разик на нее посмотреть. Хоть бы и перед смертью.
    
     2
    
     За год до того все лето жара стояла и немцы еще не лютовали, да и мы на них тогда еще не особо злились. Они сами по себе, у нас тоже дел по горло, страда.
     А меня отец то и дело посылал на дальнее поле, где подсолнухи. Однажды говорит:
     – Если увидишь месье Владимѝра, будь повежливее. Я ему разрешил там на нашей земле картины рисовать. Говорит, вид там какой-то особенный.
     У нас в Дордони все виды особенные! С любой кочки можно всякие там пейзажи рисовать. А только мне картины месье Владимѝра не нравились. Я старался быть повежливее, но однажды не выдержал и говорю:
     – Где вы таких людей видели, которые летают?
     Он засмеялся, кисточкой меня по носу, а сам говорит:
     – А с крыши никогда не летал?
     – Так это, говорю, с крыши! А у вас они сами собой по воздуху.
     – Ну, – говорит, – поживешь с мое, и не такого насмотришься.
     С тех пор мы стали с месье Владимѝром разговаривать. Он по-французски прилично говорил, только как по книжке, и выговор такой смешной, как в Париже. Я спрашиваю:
     – А почему вы русский, а живете тут? Холодно вам в России, что ли?
     Он посмеялся, потом помолчал. Говорит: – Революция. Слышал?
     Про ихнюю революцию я слышал, конечно. У нас тоже революция была, месье Коган на уроке рассказывал. Только давно – лет сто назад или четыреста. Тогда всем богатым головы поотрубали. Наверно, в России тоже. Может, и ему хотели отрубить.
     – И не скучаете?
     Он кисточку в краске повозил. – Скучаю.
     Огляделся вокруг. – Только тут тоже хорошо. Знаешь, как римляне говорили: где хорошо, там и родина. А нам тут очень хорошо.
     Я говорю:
     – А как эта картина называется?
     Он подумал. – Да пожалуй, хоть «Земля обетованная».
     И все лето он рисовал эту землю обетованную. Холмы, где деревня кончается, и люди в воздухе висят, как цеппелины какие. И улыбаются все. Сотрет и краской мажет, опять сотрет и опять мажет. Будто по памяти рисует и вспомнить не может.
     А еще он уходил куда-то часто. Гулять, что ли. На одном месте весь день не высидишь. Вот он погуляет часа два-три и обратно идет рисовать. А куда ходил, я не спрашивал.
     И вот... было это уже к концу лета ближе. Я в земле вожусь, месье Владимѝр кисточкой малюет, только тихий такой. Задумчивый. Думаю, надо человека развеселить. Спрашиваю:
     – Месье Владимѝр, а вы Россию мне нарисуйте? На память. А то я даже не знаю, какая она. Вот бы посмотреть.
     Он звсмеялся. – Вообще, говорит, Россия очень на Дордонь похожа. Только тона приглушеннее.
     Помолчал, порисовал. Еще помолчал. Потом говорит:
     – Хочешь на Россию посмотреть, говоришь?
     Я кивнул. Он еще подумал. – А тайну хранить умеешь?
     – Конечно! – говорю. – Святой крест. Хоть гестапо меня режь.
     Он улыбнулся. Подошел ко мне, руку протянул.
     – В небо смотри, – говорит, – а то голова закружится.
     И вдруг земля куда-то уходить от нас стала.
    
     Где мы летели, не помню уже, недалеко и улетели-то, только места как-то враз стали незнакомые. Знаете, как бывает: в какую сторону ни повернешь, а всё как будто на то же место возвращаешься. Как я это почувствовал, аж мурашки побежали. Вроде лес тот же, а не тот. Но страшно не было, а, наоборот, как-то хорошо.
     – Ну что, – говорит месье Владимѝр, – не летают люди? – А я только головой мотаю от радости.
     И все тут какое-то другое. Трава такая зеленая, как в апреле месяце. В стороне холмы стоят золотые, и вроде лесом поросли, а как присмотришься – каждый листик и каждую веточку видать, хоть и далеко.
     Вокруг ни души, а кажется, будто кругом пересмеиваются, по-доброму так. И будто гладит кто по голове – руками ласковыми, невидимыми.
     Месье Владимѝр светлый такой, тихий. – Ну, – говорит, – правда на Дордонь похоже?
     У меня челюсть отвисла. – Месье Владимѝр, так мы в России, что ли?
     Он головой покачал. – Не знаю. Может, и нет. Может, этого места на земле вообще нет.
     – А где есть?
     – Не знаю. Я это место землей обетованной называю. Стоит очень по России заскучать – и меня сюда несет. Легче становится. Как будто меня кто-то слышит. И жалеет.
     – А люди тут есть? – спрашиваю.
     – Никого не видел, – отвечает. – Вот и позвал тебя. Погулять, поговорить... Одному скучно.
     Я говорю, – Эх, здесь бы хорошо партизанский штаб устроить! Нипочем боши не найдут.
     Он вздохнул. – Представь, я об этом думал уже. Но люди, ты прав, не летают. Только если со мной кто-нибудь. Жена моя... еще был человек, давно уже... вот теперь ты.
     А тишина в воздухе такая, что как будто колокольцы в небе перезваниваются. Ни птиц, ничего. Только солнце стоит где-то над головой – а глазами его не видно, просто блистает зарево до горизонта.
     Потом он меня туда брал иногда. Летишь, и как-то мирно внутри делается. Вот, думаю, это оно счастье и есть. Потом опустишься, сидишь под деревом, и все прошлое вспоминается: кого не по делу обидел, на кого сам обиделся. И злое всё забывается, а всё доброе, наоборот, само перед глазами встает.
     И так хорошо на душе делается, будто всю свою жизнь тебе показали, и знаешь, что прожил не зря и что все ты исправил и все тебе прощено. И ты всем простил.
     – Месье Владимѝр, – говорю ему однажды, – а вас с родины прогнали, да?
     Помолчал. Покачал головой.
     – Сам я себя прогнал... Думал, что раз я родине больше не нужен, то и я без нее прекрасно проживу. Все так думали, кто со мной бежал. Лили крокодиловы слезы по погибшей России, а сами в Константинополе туркам сапоги чистили, лишь бы в живую Россию не возвращаться.
     Задумался. – Я теперь думаю: другие остались ведь. И я мог остаться, но как-то все сложилось тогда, будто специально меня из России выталкивало.
     – Это бывает, – говорю.
     Он обрадовался, что я его понимаю. – Ну и что, если бы остался? Ну, не пришелся бы новой жизни к месту. Может, со временем и вообще перестал бы писать, – с облегчением сказал. – Ведь жизнь штука хитрая, может, она посмотреть хотела, поддамся ли я на легкий путь, удобный, нарочно мне его подсунула. Может, она на этом меня и ждала, в России новую дорогу мне уже приготовила. А я обрадовался, возгордился, зацепился за свой дар, за предназначение. И сижу теперь тут с этим... предназначением. А может, мне как раз сбросить его надо было, как кожу старую, чтобы новую судьбу обрести.
     Молчит. И я молчу. Он голову поднял и смотрит перед собой. И говорит тихо,
     – Вот если бы пришел сейчас сюда – ну, скажем, Бог или волшебник – я бы, наверное, в ноги ему упал: не надо мне этой земли обетованной, не надо мне ни летать, ни картины писать, а дай пожить вот под такой же елкой нищим безногим, дурачком деревенским, но чтоб свои кругом лица и своя речь. Как бы ни сложилось потом! И когда приведет судьба помереть, так лучше голодным псом в снегу замерзнуть, чем заокеанским толстосумам пейзажи с пальмами малевать.
     Я с ним после этого разговора больше там не бывал. Как-то не по душе уже было. Но я так думаю, это место для каждого свое. Что у тебя на сердце лежит, тем оно и представляется. Для него оно Россия, для меня Франция, а для каждого – земля обетованная.
    
     3
    
     В ту ночь до самого рассвета боши народ на улицу выволакивали и дома обыскивали. Потом погнали всех на площадь. Двери в мэрию нараспашку – выбиты. Свет во всех окнах.
     Потом под руки выводят мэра. Одежда на нем вся разорванная и в крови, весь черный от битья. И выносят списки жителей – перекличку делать. Кое-кого сразу в машины затолкали – и наших связных двоих. Нашлись, значит, люди добрые, подсказали бошам.
     И месье Когана выкликали, и других прочих, только их, понятно, не было. Немцы на мэра как пошли орать по-своему. Через переводчика сказали, что отпустят тех, кто местопребывание евреев выдаст.
     Я товарищу своему, другу своему кровному Жерому говорю:
     – Вовремя наш месье Коган ноги дал.
     А он: – А куда? В лес драпанул, что ли?
     Я ему: – Поклянись на церковь.
     Он поклялся. Ну, я и сказал ему.
     Построили нас: женщин отдельно, мужчин отдельно. Велели стоять смирно, рядов не расстраивать. И поставили три пулемета.
     Я вверх на отца смотрю, а он на меня. Долго так стоим смотрим.
     И тишина, только в рассветном небе крыши темнеют и часы на церкви начали бить. Солдаты наши дома из канистр бензином поливают. Семь утра уже. А вечера, думаю, сегодня не будет уже.
     Вдруг Жеромов отец как заорет да как даст Жерому по черепушке. И переводчику знаки подает. Тот послушал – и сразу его к очкастому. И вижу: берут Жеромову мать, и сестру, и его с отцом, и становят в сторонке. А Жером весь красный и на меня не смотрит.
     Выводят месье Владимѝра из строя. Он стоит спокойный такой. Сигарету закуривает. А солдаты берут автоматы наперевес и обратно в месье-Владимѝров двор.
     У меня аж в глазах потемнело. Ну кто меня за язык тянул! Понадеялся на друга, а сам его же руками их немцам сдал. Я же и предатель получился...
     Бога молю, чтоб чудо сделал, чтоб не нашли их. Если бы я тогда мог время на пять минут назад повернуть, я бы всю жизнь за это отдал. Да только теперь всю жизнь эти пять минут на себе волоку.
     Вдруг смотрим – с пустыми руками выходят. Наши в строю зашептались. «Через лес, – слышу, – ушли. Там тропинка за погребом нестереженая. Пока боши тут как да что, они и драпанули.»
     Этот очкастый как врежет месье Владимѝру в эубы. И солдатам отмашку дает.
     Никому я это не рассказывал... Я сначала все ждал: вот он от них вырвется, в небо подымется и улетит от них. Ну, дурак я, дурак. А он тут. Не улетает никуда.
     И бьют его, бьют, столько человек не живет, сколько они его били. Когда остановились, я подобрался поближе. Страшно – он на человека не похож вообще.
     – Бегите, – шепчу, – скорее, месье Владимѝр. Вы же можете! Вон же отвернулись они. Ну давайте же!
     Он меня по руке чуть гладит и вроде как улыбается. – А ты... как же? А все?
     А я головой мотаю. – А куда нам? Вы бегите! Только картину потом нарисуйте. Как мы все тут в небо от немцев улетаем.
     Месье Владимѝр оклемался чуть, кровью харкнул. В упор на меня посмотрел.
     – Нет... уж. Не побегу больше... Некуда... бежать мне второй раз... Вместе... жили... вместе и Богу от... ответ дадим.
     Отдышался чуть и говорит:
     – Россию тебе... на-писать... не успел. Прости.
     И расстреляли его боши.
    
     4
    
     Девчонка Паскье успела тогда. Наши с боем деревню взяли. Ну и мы им, ясен пень, пособили. Домà по всей деревне с немецкого бензина позагорелись, и кого наши не пристрелили – те немцы сами в своем огне и сгинули. Самый жар на площади стоял, там дымоходы каменные плавились. Говорят, за двадцать километров зарево было видать.
     Когда остыло – смотрим, на месте деревни одни груды камней черные. И церковь посреди стоит целехонька. Только часы остановились. 31 марта 1944 года.
     И картины тоже уцелели, их потом на выставку повесили. Сам генерал де Голль к нам когда приезжал, речь сказал, про дружбу союзников и все такое.
     После войны, правда, картины в Париж отвезли. Как национальное достояние. А в прошлом году русским передали. Они там у себя музей его, что ли, сделали. И «Землю обетованную» забрали.
     А я всё думаю: может, он в последний момент успел улететь-таки. Может, и посейчас в этой земле обетованной летучих людей рисует. Я иногда в те места хожу, ищу дорогу. Прощения попросить хочу.
     Но пешком туда дороги не найдешь. Только по воздуху.
     Хотя... нет, не сбежал он тогда никуда. Ведь если так, то несчастный он человек. Гуляет по райским тропинкам, и нет ему там утешения. Нет там России.
    
    Поставьте оценку: 
Комментарии: 
Ваше имя: 
Ваш e-mail: 

     Проголосовало: 47     Средняя оценка: 8.3