Предисловие
Внутренним условием для написания этой книги стала работа со словом, попытка художественного, а не популярного изложения. Представление о том, что можно заполнить страницы простым описанием фактов или наукообразным анализом стихов, вызывало чувство неловкости, какое возникает, если в ботинках с уличной грязью наступил на только что вымытый пол. Иными словами, мысль о том, что о Иосифе Бродском можно писать шаблонно, кажется мне абсурдной.
Вследствие такой установки, текст получился художественным (о качестве не берусь судить), независимым, и я бы сказал несколько своевольным. Он отчасти не отвечает требованию, излагать так, чтобы постоянно все было понятно и подробно объяснено. Для того чтобы исправить этот недостаток, внести ясность, увязать детали и так далее возникла идея начинать с предисловия, в котором все исходные для понимания вещи были бы сразу объяснены.
Итак, эта книга посвящена Иосифу Бродскому и его семье, семье в которой он родился и вырос. О его жизни и творчестве написано уже невероятно много. При этом остается почти не известной та часть его жизни, которая протекала рядом с родителями и близкими родственниками. Возможно, на фоне творческого прорыва, преследований, крушения любви – она казалась не важной или не заметной, но, скорее, мне представляется, рассказать о ней было некому.
Неизвестна история жизни его родителей, читатель ничего не знает и о них самих - так можно было бы подумать, если б не существовало пронзительных слов «Полторы комнаты». Несмотря на то, что текст эссе невелик по объему, Иосиф так много сказал о матери и об отце, о своем доме, что, кажется, и прибавить нечего. Страшно становится от того, что берусь за ту же тему. Но все же…
Это имеет смысл хотя бы потому, что я находился в другой позиции: не такой близкой, но все же рядом. Другая точка обзора позволяет охватывать взглядом его и родителей сразу, видеть их отношения без дистанции, но чуточку со стороны. И далее, это еще взгляд с другой стороны океана: не из Нью-Йорка на берега Невы, а скорее наоборот. Иная позиция позволяет мне сказать: родители его Мария Вольперт и Александр Бродский были столь замечательными, незаурядными людьми, что, вероятно, следовало бы только о них написать отдельную повесть. Когда-нибудь так и случится.
Не меньшего внимания заслуживают другие члены нашей семьи, все старшее ее поколение. О них действительно неизвестно ничего. Вскользь сказанные две фразы… Мне это кажется несправедливым. Вместе с отдельными судьбами мы теряем настроение и картину той эпохи. Она в людях, и уходит от нас. Но даже не в этом дело.
Следует уточнить, что я называю семьей. У Марии Моисеевны Вольперт, матери Иосифа Бродского – были три сестры и брат. У некоторых из них были мужья (жены) и дети. Вместе с детьми – Иосифом и его двоюродными братьями – и затем появляющимися внуками они образовывали нашу семью. Я не знаю, как это назвать точно, может быть кланом или родом. С того времени, как себя помню, я воспринимал семью в два круга. Внутренний – я, родители, бабушка - мы жили вместе в одной комнате. И второй, внешний – состоящий из всех членов нашего клана. И этот, второй круг ощущался не менее близким, чем первый, и, может быть, в чем-то более фундаментальным. Я бы сказал, для ребенка это была внутренняя родина, абсолютная точка отсчета. Мне кажется, что все члены семьи ощущали свою общность так же.
Дело не только в том, что все они были особенными во многих отношениях: талантливыми, мужественными, интеллигентными, эрудированными и так далее. Нас соединяла удивительная атмосфера единства и родства. Мы были действительно близки, не только общностью интересов и взглядов, взаимной помощью, бытом – чем то еще… Здесь следует вскользь добавить, что великие стихи не всегда, не только - вырастают из «сора»*.
Общность имела множество выражений, в том числе она заключалась и в том, что, двоюродный брат или племянник, например, воспринимался очень близким родственником.
Патриархами семьи были Моисей и Фанни Вольперт. Они, как известно, до Первой мировой войны жили в Двинске, и с началом боевых действий перебрались в Санкт-Петербург. Мой прадед был агентом по продаже швейных машинок «Зингер» на Северо-Западе: в Прибалтике и Петербурге. Фанни занималась домом и детьми. Я, к сожалению, знал их только по фото.
Основу семьи в то время, которое я помню, составляли дети Моисея и Фанни - сестры и брат Вольперты. Мне кажется, что особое пространство сложилось из их дружбы.
___________________________________________________________________
* «Когда б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда». А. Ахматова.
Вот оно, старшее поколение.
Мария Моисеевна Вольперт – мать Иосифа Бродского, и его отец – Александр Иванович Бродский. Три ее сестры: Роза Моисеевна Кельмович, Раиса Моисеевна Руткис, Дора Михайловна Вольперт и ее муж Михаил Савельевич Гавронский. Брат Марии и ее сестер – Борис Моисеевич Вольперт и его жена Тамара Израилевна Зингер.
Следующее поколение нашей семьи это Иосиф Бродский и его двоюродные братья: Яков Захарович Кельмович (мой отец), Михаил Викторович Руткис и Александр Борисович Вольперт. В книге упоминается моя мама – Нина Гордина и ее брат Солик (Соломон Гордин), а так же Лиля Руткис – жена Михаила.
Лиля (Циля Александровна Руткис) сыграла особую роль в сохранении архивов и переписки Иосифа Бродского и его родителей, а также обстановки «полторы комнаты». Она передала все материалы и вещи в Фонтанный дом с целью создания будущего музея.
О родственниках Александра Ивановича я, к сожалению, ничего не знаю. То есть, относительно Иосифа, в книге упоминается только материнская линия.
Роза была старшей в семье, и мой отец родился в 1923 году. В результате образовался возрастной сдвиг поколений, в силу которого отец был ближе к старшим: своему дяде Борису, Рае и так далее, а я по возрасту попадал в одну линейку с Александром Вольпертом и Михаилом Руткисом. Иосиф в этом смысле несколько изолирован, он был много моложе моего отца, и старше Михаила и Алекса. Пожалуй, с Михаилом они больше совпадали.
Теперь в следующем, третьем поколении относительно своих троюродных братьев и сестер я значительно старше. С Андреем Руткисом (сын Михаила), мы периодически встречаемся. Он, как и я, живет в Петербурге. Катю Вольперт (дочь Алекса), я видел взрослой два-три раза, когда она приезжала в Питер из Нью-Йорка. Дети Иосифа Бродского – мои троюродные братья и сестры. Но я никогда их не встречал и никого не знаю. И, как мне кажется, не узнаю никогда.
В нашей семье существовали три характерные привычки.
Первая: все праздники и большинство дней рождения (старшего поколения всех сестер – точно) справлять в квартире Бориса на улице Чайковского.
Вторая: на лето снимать дачу в Зеленогорске в одном и том же его районе ближе к Комарово, приблизительно там, где сегодня стоит санаторий «Балтийский берег».
Третья состояла в том, что все мы привыкли называть основные места обитания членов семьи, квартиры – отвлеченно, по названию улицы. Квартира Бориса была просто «Чайковская». Поехать на «Чайковскую», встретиться «на Чайковской». Полторы комнаты, коммуналка, в которой жили Бродские, обозначалась, как «Пестеля», хотя номер дома был Литейный 24*. Говорилось, например, надо заехать «на Пестеля», или – «На Пестеля сегодня придут Осины друзья». О нашем доме говорили: «На Майорова» (Проспект Майорова, ныне Вознесенский), в то время как он стоял на площади рядом с Исаакиевском собором. Дора жила «На Бородинке» – Бородинская улица 13, а Рая – вначале «на Литейном», а затем на «Кутузова».
Этим же названиями пользуюсь и я в данной книге.
__________
*Дом Мурузи располагается на углу Пестеля и Литейного, и выходит еще одним фасадом на Преображенскую площадь.
По безнадёжности все попытки воскресить прошлое
похожи на старания постичь смысл жизни.
И. Бродский
Часть 1. Детство во дворце
Подсказка
Вопрос о том, чтобы написать несколько страниц воспоминаний об Иосифе Бродском и моей семье всплыл в очередной раз, когда мы сидели в кафе «Чуланчик» на улице Чайковского. Я всегда относился к таким предложениям настороженно по нескольким причинам. Во-первых, в слове мемуары, мне, почему то слышится издевательский оттенок. Далее, в пространстве языка и смысла будущее всегда маячит впереди, а прошлое мы осознаем сзади. Я же никогда не любил оглядываться назад.
Аналогия того, какое место прошедшее занимает в моей жизни, сводится к типичному кадру из фантастического боевика, когда главные герои бегут по мосту, который обрушивается прямо у них за спиной. То есть, каким бы «монотонным» не ощущалось будущее, прошлого не существует вовсе.
Причина, по которой я все же «взялся за перо», отчасти состоит в том, что разговор происходил в обстановке не умело, но трогательно воссоздающей советскую квартиру 70-х годов, к тому же мы находились в кварталах, которые были основным местом происшедших когда-то событий. Пространство и предметы интерьера подталкивали к воспоминаниям. В этом была подсказка, совершенно мне необходимая.
Несмотря на безоглядность в отношении прошлого, свое детство и юность я воспринимаю, как огромный объем жизни, оставленный в том временном измерении. Кажется, он наполнен образами людей, ситуаций, и событий, составляющими целую эпоху. Однако, при попытке обратиться к воспоминаниям, ощущение оказывается обманчивым. И я убеждаюсь всякий раз, что речь идет скорее о чувстве, о принадлежности к определенному времени, месту и отношениям. Память об отдельных событиях, вероятно, хранится где-то глубже гортани, и при попытке извлечь ее содержание – связанного в целое воспоминания, а также текста не рождается.
В то же время, отчетливы образы старых Ленинградских квартир, в которых протекала вся та наша жизнь. Может быть, мысленно входя в эти квартиры, мне удастся отчетливей восстанавливать ход событий?
Моя квартира
Я родился и вырос во дворце. Следует добавить, в большой коммунальной квартире. Мы жили в квадратной двадцатиметровой комнате впятером: мои родители, я, бабушка и мамин брат. Потом мамин брат Солик женился, и у него родилась дочка. На какое-то время нас стало семеро.
Тогда я ходил во второй или третий класс, и иногда серьезно задумывался о том, что, если бы можно было положить нашу комнату на бок, ее площадь была бы больше. Дело в том, что потолки в ней были высотой шесть с половиной метров.
Когда во дворце делают коммуналку, пространство всегда получается необычным. Так же вышло и в нашем случае. В каждом жилом помещении коммунального дворца был построен второй этаж, который занимал пространство над коридором и приблизительно на треть выступал в комнаты. Получался великолепный балкон с деревянными перилами. У нас его площадь превышала 12 метров. Еще одна настоящая комната, только вытянутая. Это было смягчающее существование обстоятельство. Балконом пользовались по-разному. Иногда наверху жил я. Потом там поселился Солик со своей семьей.
Подобный балкон имелся у всех соседей. На каждый вела деревянная лестница. Лестницы были у кого прямые, у кого с площадкой и поворотом, были и винтовые. Наша – отличалась массивностью и угловой площадкой.
Кроме этого в квартире имелись: четырехметровые изразцовые печи, огромные окна со старинной бронзовой фурнитурой и мраморными подоконниками, парадная лестница из мрамора с бронзовыми же креплениями для ковровой дорожки, черная лестница, кухня площадью 75 квадратных метров с эмалированным умывальником в углу, дровяная колонка в ванной и выгороженный деревянный туалет один на всех.
Длинный, как беговая дорожка стадиона, коридор разделяли на индивидуальные секции двери. В нашей секции – почти напротив входа в комнату висел на стене старый телефон, тоже один на всех. Он часто звонил, и мы слышали через дверь все, что говорилось в черную эбонитовую трубку.
В квартире было всего семь съемщиков. За стеной справа, в небольшой, светлой и узкой комнате жил поэт Володя Уфлянд.
Володя Уфлянд
К Уфлянду я ходил в гости потому, что у него жила ворона. (Он подобрал раненого птенца и выходил). Ворона свободно расхаживала по комнате, поэтому весь пол был застелен газетами и все равно загажен. В этом ощущался дух свободы.
В его комнате этот дух чувствовался во всем. И что-то еще витало в пространстве отличное от привычного бытового ощущения. Ощущение быта присутствовало везде: дома и у соседей. Но у Володи было иначе, и поэтому мне у него нравилось.
Хотя его комната выглядела небольшой и узкой, в ней было много света и, как ни странно, ощущался простор. Я думаю теперь, что дух свободы поселился в ней в большей степени от того, что он не ходил каждый день на работу, чем от того, что писал стихи.
Свободу выражало все: светлая ткань портьер, то, что ограждение балконного этажа было не сплошным, а в виде деревянной решетки. То, что он жил с Галей, которая не была его женой. (Она тоже мне нравилась). А так же то, что они курили оба в комнате и спали на полу в верхнем этаже.
К нему в гости ходили литераторы. На стенах висели изразцы, взятые со стен взорванной Греческой церкви. Они с Соликом (опасное приключение) лазали по развалинам взорванного храма и отыскивали целые изразцы.
«Теперь так мало греков в Ленинграде,
что мы сломали Греческую церковь, …»*.
Тогда мне казалось, что Володя менее настоящий поэт, чем Бродский. Иосиф был в Архангельской ссылке, лежал на Пряжке, преследовался КГБ, и его печатали в Америке. А Володя всего лишь постоянно сидел без работы, либо был каким-нибудь рабочим сцены, и его стихи печатали здесь в детских журналах.
Стихи я тогда не любил, взрослые – вообще не читал. Из своих книжек того времени помню только «Волшебные китайские и корейские сказки».
Первое полноценное воспоминание, точно до 1968 года. Я выхожу из комнаты, в коридор, и вдруг вижу Иосифа Бродского. (Все родственники за глаза его звали – Оська, иногда более уважительно Иосиф, Ося. Притом, когда говорили о политике и серьезной литературе, он назывался Иосиф, а когда обсуждались дела семейные – был Оськой.)
Он стоит на перекрёстке кухонного коридора и нашего и вычисляет, судя по всему, соседнюю Володину дверь. Для меня – это очень неожиданно. В моем детском понимании, Иосифа можно встретить у него дома, на Пестеля: там он меня фотографировал. Или на Чайковской у Вольпертов на каком-нибудь семейном обеде или дне рождения. А как он попал сюда, совершенно не понятно.
*И. Бродский. «Остановка в пустыне».
Потом из своей комнаты выходит Володя, и оказывается, что Бродский пришел к нему, и что они знакомы. Они шутят, улыбаются, и начинают о чем-то говорить. Затем уходят к Володе. То, что он заходит в комнату к Володе, а не к нам, для меня так же удивительно, но и только. А вот родителям еще и обидно, и они долго потом обсуждают, что он «всегда такой». «Все время с приятелями, а к родственникам не заходит вообще. Даже когда пришел в нашу квартиру, не зашел».
Фасад
Дом наш постройки Монферрана был в три этажа, с галереями и белыми колоннадами коринфского ордера. Сам он, россиевского желтого цвета, был похож на утюг, стоял отдельно, и выходил тремя фасадами на улицу Майорова (Вознесенский проспект), Исаакиевский собор и Адмиралтейский проспект с Александровским садом. Адмиралтейский фасад украшало парадное крыльцо с парой благородных мраморных итальянских львов на гранитных постаментах.
Львы были могучи и высоки в холке. В детстве я сам не мог на них забраться. На одном из них пережидал наводнение 1824 года Евгений из «Медного всадника».
Со спины льва слева был виден Конногвардейский манеж с Диоскурами, впереди за деревьями сада – фасад и шпиль Адмиралтейства. Тогда сад был огражден решеткой. А справа выглядывал ангел Александрийского столпа и кусок Дворцовой площади. В дошкольные, детсадовские времена я любил еще оседлать бронзового верблюда у памятника Пржевальскому в саду. Впрочем, кто не любил. У верблюда всегда была очередь из детей.
Внутри дома были три огромных загадочных двора, соединённых переходами. Дворы были оснащены конюшнями, переделанными в гаражи, башней вентиляции бомбоубежища и будкой дворника. От мира их отделяли кованые решетки в двух грандиозных порталах – подворотнях. Дворы можно было пройти насквозь: войти в одну подворотню и выйти через другую.
Друзья и родственники
В отличие от друзей, родственники вспоминают Иосифа Бродского без характерного придыхания. Позиция друзей и родственников вокруг индустрии воспоминаний о нем – это вообще вопрос интересный. В этом деле, несомненно, сложилась монополия друзей и полное забвение родственников. Что в значительной степени объективно, так как среди родственников не было людей пишущих.
Кроме того, родня не нуждалась в шансах на известность, так необходимых людям литературного труда. Они (родственники) просто ходили на работу и получали зарплату. Меня вопрос дележа чужой славы не интересовал абсолютно. Но я видел у некоторых своих родных глубокую и затаенную обиду на то, что они обойдены вниманием.
Друзьям всегда достаются не только отблески славы, но приключения. Семье же остаются будни. Например, будни бесконечного и безнадежного ожидания матерью и отцом звонка из-за океана. Жизнь наша состоит из повседневного, в той же степени, что и из приключений.
Впрочем, говорить огульно и о тех и о других было бы неправильно. Жизнь показала, что среди друзей есть люди, самоотверженно преданные его памяти, и есть исподтишка таскавшие на продажу предметы домашней обстановки – тире – музейные экспонаты. В то же время, далеко не всех членов моей семьи волновали вопросы повышения собственной значимости за счет великого родственника.
В середине девяностых Иосиф позвонил Михаилу Руткису (двоюродному брату) с предложением стать директором благотворительного фонда. Разговор происходил приблизительно такой.
– Михаил, хочешь стать директором моего (с нажимом, и оттенком самоиронии) благотворительного фонда?
– А что надо будет делать?
– Ничего. У тебя будут деньги, и ты будешь их тратить. («Трхратить» – прозвучало сочно и картаво, с той же ироничной интонацией).
– Да, нет спасибо. Не хочу. – Михаил, как обычно был немногословен.
Я знаю, что Бродский предлагал ему авторские права на некоторые свои произведения. Но Михаил также отказался.
Не будем впадать в оценку. Гораздо интереснее вопрос, с кем Иосиф был ближе. Конечно, в стране советов он больше был с друзьями. Но «полторы комнаты» – это плач о матери и об отце. В перечне потерь эмигранта, друзья же обычно выступают общей группой. И это просто характерная черта отношения к жизни молодости и зрелости.
Рекламные газеты
Помните, в самом начале эссе «Полторы комнаты»: «Теперь ни матери, ни отца нет в живых. Я стою на побережье Атлантики: масса воды отделяет меня от двух оставшихся теток и двоюродных братьев – настоящая пропасть, столь великая, что ей впору смутить саму смерть». В 1985 году, в год написания этого текста были живы еще младшие сестры Дора и Рая. Но один из двоюродных братьев, Александр Вольперт, на самом деле уже собирался обосноваться в Чикаго.
Собственно, он – ныне профессор Чикагского университета, один из немногих ленинградцев, кто регулярно общался с Иосифом по ту сторону Атлантики. Я знаю, что Алекс совершенно не доверяет журналистам и всякого рода биографам, и, как правило, отказывается от интервью на тему семейных воспоминаний.
Относительно недавно он рассказал эпизод одной из последних их встреч. С его слов, Иосиф жил в небольшой квартирке, почти полуподвальной, со ступеньками вниз. Когда Иосиф открывал входную дверь, из почтового ящика вывалился ворох рекламных газет и листков. Они разлетелись по полу, и Иосиф в ярости стал топтать их ногами.
Мне это очень понятно. Представьте себе, что значит такой ежедневный «холодный душ» рекламы для человека, который обозначил свою жизненную позицию следующим образом:
«Все, что пахло повторяемостью, компрометировало себя и подлежало удалению», «Все тиражное я воспринимал, как некую пропаганду».
Не скрою, я постоянно учусь у него именно этому: искусству искать небанальное, пропускать первые, но очевидные формулировки, решения, способы понимания. Учусь, зная, что до такой степени остроты восприятия, бескомпромиссности в отвержении стандартного мне никогда не дотянуться. И все же я пытаюсь быть единомышленником и понимаю, какую боль ему причиняли рекламные газетенки.
В тени этого эпизода, мне кажется, стоит то глубокое и горестное отрезвление, которое постигло в эмиграции опальных литераторов и диссидентов, вынужденных или хотевших покинуть родину. Они искренне верили в угнетение «здесь» и понимание и справедливость, человечность «там», и столкнулись с жестоким разочарованием. Оказалось, что «там», может быть более благополучно, но столь же (и даже более изощренно) бесчеловечно. Понимание того, что «хрен редьки не слаще», выходило на экзистенциальный уровень.
Я думаю, это не только социальная проблема. Для меня сегодня сравнение умеренной тирании и западной демократии вылилось в ехидный вопрос, который я люблю задавать спорщикам на политические темы. Кем быть лучше: угнетенным человеком или свободным зомби?
Семейная фотография
Для меня поисковики Интернета что-то вроде голоса коллективного бессознательного. И я пользуюсь ими иногда для уточнения отношения человеческого сообщества к тому или иному предмету.
Вот, задумался над описанием семьи, и вдруг, как говорят в таких случаях, повинуясь внезапному порыву, набрал в поиск: «родственники Иосифа Бродского». Яндекс «безмолвствовал».
Неужели, совсем ничего?
В Гугле нашлась ссылка: «Латвийские корни Иосифа Бродского». Открываю страницу этого сайта и вижу: передо мной моя бабушка.
Юная красавица, она сидит за столиком, подперев ладонью щеку. Рядом, тоже в центре стоит ее брат Борис. Справа сидит прадед. Рядом, держась за его плечо, расположилась еще одна сестра Дора. С левой стороны, на диванчике рядом с прабабушкой, устроились младшие сестры, Рая и Мария.
Мария, уже тогда полная – мама Иосифа Бродского в будущем.
Фотография великолепна. Несмотря на дату – 1911 г., она сохраняет четкость и выразительность жестов, а также перспективу. Создается впечатление, что ты неожиданно вошел в просторную комнату, и все участники фотосессии замерли на мгновение.
Вот она, моя семья. Четыре сестры и брат. Только все они, кроме бабушки, еще дети, а я видел их немолодыми, прошедшими войны, блокаду, голод и сталинизм… Прадеда, прабабушку, естественно, не застал вовсе.
Я знаю эту фотографию. Оригинал хранится у Лили и Миши Руткис. Вот только с датой на сайте немного ошиблись. Это никак не 1911 год, и, скорее всего, не Даугавпилс, а Санкт- Петербург. Бабушка уже совсем взрослая барышня.*
Ее звали Роза. Она родилась 31 декабря 1900 года, и ее день рождения всегда совмещали с празднованием Нового года.
*Вопрос о дате этой фотографии вызывает до сих пор ожесточенные споры. С одной стороны, 1911 год подписано от руки на обратной стороне фото, с другой, возраст на только Розы, но и некоторых других детей надписи не соответствует.
Моя бабушка
Моя бабушка, старшая сестра, ослепительная, неприступная красавица, за которой, кажется, ухаживал Александр Блок. Она любила литературные вечера Серебряного века и рассказывала, что в 1917 году, во время революции вместе с Блоком ходила вдоль Невы, и они плакали, глядя, как рушится все вокруг. Во время НЭПа была великолепная свадьба, она вышла замуж за процветающего предпринимателя. Богатство, 11-комнатная квартира на Рылеева, или в Манежном переулке с каретным сараем и конным выездом. Рождение сына – моего отца.
Муж исчез в 1937 году. Квартиру уплотнили до одной комнаты. Дорогие вещи растащили, в том числе и дальние родственники в блокаду. Затем эвакуация из блокадного Ленинграда, кажется в 1942 году. Сын пропал и затем, в конце войны, неожиданно обнаружился живым на оборонном заводе, на Урале.
Далее, всю свою жизнь она прожила рядом с братом Борисом в одной квартире на Чайковского, приняв его семью как свою. Всегда была величественна, как королева, несколько холодна и строга. До глубокой старости работала секретарем в школе на Фурштатской у метро, делала зарядку, растила племянника и раз в неделю ездила в гости к своему сыну.
Ее патрицианский римский профиль подошел бы для старинной золотой монеты. Но никто не видел ее с мужчиной, не было никаких романов или попыток выйти замуж. С сестрами и братом всегда была рядом и вместе. Это была не просто дружба. Они, четыре сестры и брат, продолжали жить одной семьей, даже когда у каждого был свой дом, мужья, жены, дети.
Слово о пьедестале
Я понимаю, что интерес к семье Вольперт подогревается личностью великого поэта. Однако, хотел бы предостеречь от распространённого в таких случаях взгляда на близких людей как на обстановку и обстоятельства «формирования гения».
Бродский подобен «Чёрному лебедю» Нассима Талеба. В 60-е годы его не только судили за тунеядство, но и литературный андеграунд «склевал» при первом знакомстве. После Нобелевки ситуация изменилась. Как обычно, гения вначале пинают ногами, затем (иногда те же люди), изучают его наследие.
Сейчас такой период, когда ему возводят пьедестал и делают статусной фигурой. Когда воздвигнут – будет уже не дотянуться. А статусность предполагает, что солидные люди могут его стихов и не читать, но пару томиков великого поэта с золочеными корешками на полку должны поставить.
Самое подлое свойство нашей эпохи состоит в том, что она способна не уничтожить, но спрофанировать истину, что гораздо хуже. Допускаю, что интерес к семье Бродского может быть связан со строительством пьедестала. Более того, воздвижение оного – обычно процесс стихийный. Посему хочется противопоставить ему действие живое и осознанное.
В данном случае таким движением будет обращение к истории его семьи с той мыслью, что она сама по себе интересна. Что его близкие: мать, отец, родственники, люди не обычные. Они – не обстановка, подобная стульям в комнате великого человека, но талантливые и мужественные дети своей эпохи.
Я против пьедестала. Говорю это, опираясь на то, что для меня он гений и number one не только русской, но и мировой поэзии. Считаю так не потому, что случайно стою рядом (точнее, несколько в отдалении), но потому, что при обращении к его стихам возникает настолько личное и интимное переживание, которое описать трудно. Я в нем теряю границу себя, разграничение своей и его жизни. Может быть, в этом особое воздействие генов, а так же единство времени и места проживания.
«Прощание славянки»
Незадолго до отъезда Иосифа (естественно, я был не в курсе) у меня возникло желание показать ему свои стихи. Он пригласил меня сразу, и я пришел к нему в гости. Не к Марии и Александру Ивановичу, как обычно, вместе с семьей, а именно к нему.
Мне было 16 лет. Стихи начал писать с тринадцати, вначале самым банальным образом выражая интерес к одноклассницам, трагическое видение жизни и усталость от ее будничного содержания. После прочтения «Рождественского романса», «Еврейского кладбища» и «Пилигримов» пережил потрясение, тоже захотел стать поэтом, писал по ночам, пытаясь делать со словом что-то особенное. Узнал сладость творческих потуг, восторг и чувство облегчения от постановки точки в конце стиха. Когда мне показалось, что я уже почти великий поэт, позвонил ему.
Я принес тетрадку и листы, в основном, рукописные. Кое-что удалось отпечатать у бабушки на машинке Ундервуд 1913 г. Иосиф отнесся внимательно к моим каракулям, прочел все и разбирал затем почти каждую строчку. Было непривычно, что он беседовал со мной на равных, как с взрослым. Остальные родственники так меня еще не воспринимали. Но он говорил на равных, как поэт с поэтом. Так, как будто я уже состоявшийся литератор, и мы обсуждаем мои вполне достойные публикации произведения. Серьезно, внимательно, без того покровительственного тона, с которым обращаются обычно к юным дарованиям.
Недавно, во время двухнедельного плаванья на яхте, я видел, как восторженный новичок спросил у бывалого капитана, нет ли возможности побывать в более длительном морском путешествии. Капитан тотчас же позвонил по скайпу на Каймановы острова друзьям, совершающим кругосветное путешествие, и спросил, нет ли у них свободного места? В этом не было ни капли рисовки. То, что чувствовал новичок в этот момент, удивительно похоже на мои ощущения во время встречи с Бродским.
Иосиф отметил несколько строк в разных стихотворениях. Ему понравилось одно место, где тень от скамейки я сравниваю с детскими страхами. Он отнёсся к моему поэтическому увлечению не только серьезно, но и заинтересованно, как будто бы сразу увидел во мне товарища по цеху. Видимо, для него это была другая мерка, и иные отношения в сравнении с бытовыми, родственными, приятельскими и т. п.
В какой-то момент он задумался и, как бы подытоживая, предположил, что у меня, вероятно, хорошо получилось бы писать стихи для детей. Что-то он удивительно точное почувствовал своей невероятной интуицией…*
________
*Учитывая мое последующее обучение в Педиатрическом институте и более поздний 15-летний опыт изучения перинатальных матриц.
Вся встреча была предложением учиться. Он называл имена неизвестных мне поэтов и сразу доставал их книги. Из некоторых – читал целые стихотворения или отрывки. Прочитал из Роберта Фроста: «…Сосед хорош, когда забор хороший…». Он не делал разбор текста в обычном понимании, а как бы пытался показать состояние, передать силу образа. Основная мысль его высказываний звучала так: современная поэзия говорит простым, как будто обыденным языком.
Затем он достал с полки потрепанный толстый томик антологии русской поэзии и начал читать Державина «На смерть князя Мещерского». В оглавлении это стихотворение было помечено крестиком. Он декламировал, как обычно, с подвыванием, обращая внимание на отдельные строки, их силу или смысл. Его волновала тема смерти, особенно строчка. «Где ж он? – Он там, – Где там? – Не знаем». Он почти сыграл ее, как в театре, сказал, что это одно из лучших и первых стихотворений в русской поэзии.
Для подростка, покалеченного школьной программой по литературе, это было особенно неожиданно. Я не рассматривал, как достойное внимания, в принципе ничего написанное ранее поэтов Серебряного века, даже Пушкина считая официальным фаворитом.
Далее Иосиф выбрал несколько книг из своей библиотеки, чтобы я прочел их дома как образцы хорошей настоящей поэзии. Дал любимые и редкие в то время книги.
Затем он договорился о встрече с Виктором Соснорой, специально, чтобы меня с ним познакомить. Мы встретились вскоре еще раз, втроем. Вторую встречу я почему-то запомнил плохо. Только лицо Сосноры, длинные черные волосы. Они чем-то оживленно говорили, я при сем, в основном, присутствовал.
Виктор Соснора вел в то время литературный поэтический клуб для подростков. Это была прямая дорога в поэтический цех. Но я тогда чего-то испугался и к Сосноре не пошел. Вообще, был достаточно замкнут и интровертен.
Вторая встреча не запомнилась, но отчетливо стоит перед глазами завершение первой. Во время разговора он несколько раз забирался с коленями на свой матрас с ножками, стоявший у окна, и смотрел через улицу на фасад дома напротив и мигающий тревожно желтым светофор.
На столе стоял компактный проигрыватель с большой черной пластинкой. В процессе разговора Иосиф периодически к нему подходил и трогал лапку с иглой.
Перед моим уходом он начал говорить о том, что его любимая музыка – марш «Прощание славянки». Под этот марш, сказал он, русские солдаты в Болгарии уходили на смерть. Он поставил пластинку, и мы вместе слушали марш, он как будто бы смотрел вдаль сквозь стену, и глаза его, мне показалось, были застеклены слезами. Потом он поставил пластинку еще раз.
Вскоре он уехал. Вначале я не осознал смысла происшедшего. Со свойственной 16 годам погруженностью в свои подростковые дела. Мне казалось, что ничего страшного не произошло.
Я не успел вернуть книги из его библиотеки…
Он оставил мне удивительные вещи. Роберта Фроста, Бхагават-гиту в переводе Смирнова, Юлиана Тувима и Роберта Грейвза. Некоторые книги потерялись, но другие еще стоят у меня на полке.
Пропал томик стихов Арсения Тарковского с дарственной надписью: «Иосифу, с любовью и верой!» Зато среди тех, что остались, – антология русской поэзии в твердом потрепанном переплете, со стихотворением Державина, помеченным крестиком.
Семья и места обитания
Основу семьи составляло старшее поколение: сестры и их брат Борис Вольперт. К описываемому периоду (1960 – 1980 гг.) общность их жизни подкреплялась тем, что жили все недалеко друг от друга, в основном, в районе станции метро Чернышевская. Квартира Бродских, как известно, располагалась почти на углу Соборного кольца и Пестеля, в доме Мурузи. Семья Бориса обитала на углу Чайковского и проспекта Чернышевского в доме Чижова, над вечным, существующем до сих пор кафе «Колобок». Рая – в огромном доме с гастрономом, выходившем на Литейный проспект и Фурштатскую улицу. Все – не более чем в 8–10 минутах ходьбы друг от друга.
У Доры с Михаилом Савельевичем была квартира недалеко от ТЮЗа, в районе Загородного проспекта на Бородинской улице, в доме актеров. Ей приходилось ездить в гости на троллейбусе. Но путь был короткий и прямой: Загородный, Литейный.
Мои родители жили относительно остальных на отшибе, если можно так обозначить Исаакиевскую площадь. Ездить нам приходилась дольше и с пересадкой.
В 1968 году дом наш забрал проектный институт и нас расселили в Купчино. Мы действительно оказались далеко. Родители были счастливы тем, что переехали в отдельную трехкомнатную квартиру. Я же втайне глубоко страдал оттого, что потерял свою естественную среду обитания: Исаакиевскую и Дворцовую площадь, Адмиралтейство и Александровский сад. Их сменили свежераскорчеванные колхозные яблоневые посадки, имеющие вид плоского глинистого поля без границ, уставленные коробками хрущевок и параллелепипедами брежневских девятиэтажек. Иногда среди поля попадалось более сложное по форме, но не менее уродливое здание школы или детского сада.
Самой сутью семейной общности была удивительная преданность и сплоченность, никогда не выставляемая на показ. Их безоговорочная и безусловная любовь друг к другу не требовала внешних проявлений и специальных подтверждений. Они просто так жили.
Каждая из сестер не раз говорила мне о том, какой особенной женщиной была Фанни Яковлевна – их мама, моя прабабка. Она умерла в 1955 году, последний год болела и тяжело передвигалась по квартире. Но никто ни разу не вспомнил, что она казалась немощной. Определяющим ее качеством являлись сила духа и любовь к близким. И от этого ее непререкаемый авторитет, и послушное внимание к ее словам со стороны людей взрослых, самостоятельных и прошедших немыслимые испытания.
В ней, вероятно, исток всего. Она передала четырем своим дочерям и сыну то особое чувство семьи, которое я помню, пока они были живы, и которое не могу найти нигде больше, кроме как в своих воспоминаниях.
Мужчины
Картина старшего поколения получается не полной без описания мужчин. Как мне сейчас кажется, сестры создавали пространство и скрепляли его своими отношениями. А мужчины воплощали собой своеобразный стержень, смысловой центр.
Для меня ребенка, подростка, все эти годы семейные собрания (чаще всего они проходили в квартире Бориса) без преувеличения воспринимались событиями грандиозными на фоне будней, сереньких разговоров в школе, вечерних домашних рассуждений о деньгах, работе, усталости и болезнях. Люди, собиравшиеся за праздничным столом, казались представителями другого мира и носителями особой культуры и сокровенного знания.
Если говорить о доме Бориса, не последнюю роль в этом впечатлении играло пространство большой старинной петербургской квартиры. Антикварная обстановка, количество гостей – нередко более 30 человек, а также теннисных размеров стол, сервированный по образу и подобию иллюстраций из знаменитой сталинской книги «О вкусной и здоровой пище».
На фоне этого великолепия мое детское восприятие выделяло среди гостей, проходящих по длинному коридору в гостиную, двух мужчин подобных айсбергам или линкорам посреди океана. Прежде всего, они выделялись ростом и статью и были выше остальных почти на голову. Кроме того, их отличала прямизна осанки, массивность плеч, выправка и ореол воинской славы. Вероятно, так могли выглядеть отставные офицеры белой гвардии. В детстве я почти физически ощущал их двумя столпами – опорами дома.
Так ли это было в обыденной жизни? Не имеет значения.
При близком рассмотрении они были совершенно разными. Один из них – Михаил Савельевич Гавронский, муж Доры. Другой – Александр Иванович Бродский, муж Марии и отец Иосифа.
Михаил Савельевич
После войны Михаил Савельевич был кинорежиссёром, в основном документального кино. До войны играл на сцене и снял известный художественный фильм: «Концерт Бетховена». У него была внешность немолодого лондонского денди, щегольские усики и благородные артистические манеры. Дома он ходил в длинной бархатной куртке со шнуром.
Дора после войны стала актрисой театра Комиссаржевской. У них была настоящая артистическая богемная семья. Но не захудалая, мансардная, а успешная и преуспевающая. Мне как ребенку было мало что известно об их жизни. Я видел только, что работают они немного. Михаил Савельевич подолгу отдыхал в Репино, в комфортабельном Доме киноработников. Дора играла редко, и больше в эпизодических ролях. Но при этом создавалось впечатление, что они ведут веселую благополучную жизнь, а дом их можно назвать роскошным.
Во время семейных застолий Дора всегда играла, как на сцене, и любила выступать с тостами. Михаил Савельич оказывался в роли балагура и души общества, а также в качестве значимого гостя, способного блеснуть эрудицией и занять собеседников неизвестной богемной историей или серьёзным разговором о театре или кино. В этих разговорах особенно ценилась рафинированность и знание деталей. Тон мог быть, как очень серьезным, так и совершенно водевильным.
За столом время проводили весело, и пили много. После войны творческая интеллигенция в этом не уступала гегемону, употребляя, как правило, более дорогую водку с хорошей закуской и коньяк. На фото тех времен Миша Гавронский часто попадается с доставаемой откуда-то бутылкой, а Дора с бокалом и в театральной позе.
Их внутренняя жизнь была от меня сокрыта. Детей у них не было. Но я не помню у Доры обычного в таких случаях затаенного женского страдания, и Михаила Савельевича это как будто не беспокоило.
Кроме внешнего блеска и великолепных манер, Михаила Савельевича отличали фантастическая щепетильность и чувство собственного достоинства. С 1941 года он воевал солдатом и сержантом прошел множество боев. При форсировании Днепра был тяжело ранен. Не помню кто, бабушка или Мария, рассказывали мне, что он попал в одну из групп, захватывающих плацдармы на вражеском берегу реки. Из всех штурмовых отрядов остались в живых два или три человека, и все они были представлены к званию героя Советского Союза. Михаила Савельича с тяжелым ранением вывезли в глубокий тыл, затем его комиссовали. Таким образом, в список награжденных он не попал.
После войны у него были все возможности получить эту награду, но он отказывался собирать бумаги и подавать прошения. Более того, яростно отвергал все уговоры, направленные на то, чтобы это сделать. Так же он относился ко всем ветеранским, военным льготам и юбилейным наградам. Ничего никогда не просил, не искал привилегий. Это было ниже его достоинства.
Последний раз встретил его случайно в троллейбусе на Загородном проспекте, незадолго до его смерти. Он был одет в великолепного покроя пальто, по-прежнему статен, ростом и манерами выделялся из толпы, но старость и нездоровье уже брали свое. У него начиналась болезнь Паркинсона, дрожали руки, и стоять долго было трудно. Однако, когда в троллейбус вошла женщина, он единственный из всех встал и уступил ей место.
Ленд-лиз
В пространстве семьи будничном или праздничном Иосиф чаще всего был «где-то не здесь», (в экспедиции, ссылке, эмиграции), но практически постоянно присутствовал в разговорах и мыслях о нем, создавая на фоне обыденности семейную легенду. Его фактические появления сейчас мне напоминают открытые освещенные окна на темном фасаде здания. В них можно увидеть яркие случайные сцены незнакомой жизни, между которыми совершенно нет сюжетной связи. Не ясен их точный смысл, и они отделены друг от друга протяженными темными плоскостями неизвестного.
Одно из таких окон в заброшенном каталоге воспоминаний именуется: ленд-лиз. Это тоже детское воспоминание. Его отчетливость объясняется совершенно необычным содержанием. Это была ссора: яростная, настоящая. Нечто совершенно в нашей семье немыслимое.
Мы были в гостях у Доры. Камерная семейная посиделка включала самых близких, и ее редкой особенностью было присутствие Иосифа. Семейные собрания всегда были насыщены разговорами об искусстве или политике. Диапазон был широк: от последних театральных сплетен до сравнительного анализа концепций авангардного искусства или непосредственных воспоминаний из жизни богемы начала века. Присутствовали также водка и коньяк с хорошей закуской в стиле булгаковского: «А Бог сегодня послал…»
Разговоры во время таких вечеров иногда перерастали в споры, порой горячие, но всегда корректные. Бродский же обыкновенно имел обо всем оригинальное мнение. В этот раз Иосиф и Михаил Савельевич сначала рассуждали, а потом заспорили о причинах победы в Великой Отечественной войне. Иосиф высказал совершенно крамольную по тем временам мысль: выиграть войну в решающей степени помог американский ленд-лиз. Тут с Гавронским они заговорили особенно горячо. В какой-то момент перешли на крик, затем Михаил Савельевич вскочил, выкинул в указующем жесте руку в сторону двери и заорал: «Вон из моего дома!» Иосиф оделся и быстро вышел. Михаил Савельич долго не мог успокоиться, чувствуя себя оскорбленным. Дора утихомиривала его гнев, а остальные испытывали неловкость и некоторую растерянность.
Несколько позже они, они конечно, помирились. В нашей семье никогда не было, и быть не могло настоящей вражды. Между ними – тоже.
Канистра спирта
Пока есть с кем спорить, споры о прошлом продолжаются. И слава Богу! Хуже, когда ты остаешься один, и спросить более некого. В узком ныне семейном кругу мы не сошлись во мнении, где Михаил Гавронский заканчивал войну. По одним представлениям, после тяжелого ранения в живот он больше не возвращался на фронт. Но есть другая версия, по которой он воевал до 1945 года и завершил службу в Венгрии. Фронтовая судьба его требовала уточнений.
Память (если все-таки согласиться с тем, что это нечто материальное) для меня более образ и состояние, чем последовательность дат. Однако, взявшись за написание данного текста, я вынужден учиться воспринимать прошлое иначе. Ответ приходится искать в старых документах.
Семейный архив, нередко представляет собой какой-нибудь длинный ящик комода, заполненный бумагами, медалями в коробочках и сломанными безделушками. Этот – был ящиком бюро с запахом красного дерева и бумажной пыли. В нем обнаружились пачки старых документов и фотографий, как довоенных, так и времен войны. Перебирая их, я узнал, в том числе, и то, что кроме «Концерта Бетховена» (1936 г.), Михаил Савельевич снял еще один художественный фильм. Кинолента «Приятели» вышла перед войной в 1940 году.
Кроме того, он работал над картиной о Полине Виардо и Тургеневе и для этого даже ездил в командировку в Париж. Фильм по какой-то причине не был закончен. А семейные предания сохранили этот эпизод лишь потому, что Гавронский привез Доре из Парижа пол-литра духов «Шанель».
Что касается «Концерта Бетховена», из довоенной рекламной брошюры я узнал, что именно к этому фильму Владимир Шмидтгоф и Исаак Дунаевский написали очень известную тогда песню: «Эх, хорошо в стране Советской жить!»
Интересно, что по поводу этого текста думали старшие члены нашей семьи, особенно Мария и Александр Иванович Бродский?
«…Эх, хорошо страной любимым быть!» – эта фраза прямо для них. Чудовищная ирония.
«…Перед нами все двери открыты:
Двери вузов, наук и дворцов»
А эти строки прямо адресованы Иосифу Бродскому! Впрочем… в образе мыслей старшего поколения есть нечто, недоступное для моего понимания.
Более всего в коробке с документами и медалями впечатлили даже не награды, а пачка небольших, листков напечатанных на серой газетной бумаге. Вот текст одного из них.
Младшему сержанту тов. Гавронскому М. С.
Верховный Главнокомандующий Маршал Советского Союза тов. СТАЛИН.
Приказом по войскам 2 Украинского фронта от 10 марта 1944 г.,
Объявляю Вам благодарность за отличные боевые действия в осуществлении прорыва обороны немцев и разгрома Уманьско-Христовской группировки противника
Командир части:
Подпись – закорючка, сделанная толстым красным карандашом.
Перечень листков начинается 2 февраля 1943 года: «…за успешное завершение ликвидации немецких войск, окруженных под Сталинградом…», включает бои под Корсунью, Богуслав и Канев, форсирование Днестра, выход к Государственной границе, и заканчивается Берлином. Нынче на бумажках такого размера печатают глянцевый рекламный флаер: приглашение в модный бутик или фитнес-клуб. В этих же невзрачных листках, прежде всего, ощущалось смертельное дыхание войны.
Похоже, Гавронский действительно завершил войну в Венгрии. А поводом к поискам и уточнениям послужила следующая семейная история. Большинство солдат и офицеров из тех, кто заканчивал войну в Европе, возвращались домой с добычей. Они привозили более или менее ценные вещи незнакомого европейского качества и назначения. В зависимости от должностей, званий, технических возможностей, и свойств характера отличалось и количество привезенного. Начиная с чемоданов и заканчивая железнодорожными вагонами.
Говорят, Дора очень обижалась на Михаила Савельевича, что из вещей он ничего не привез. Приехал только с канистрой спирта.
Как говорилось в начале, я всячески избегал писать воспоминания о семье и Иосифе. Вовлекшись, однако, трудно остановиться.
Сказать, что работа над текстом доставила удовольствие, было бы не точно. Люди близкие, но давно ушедшие, как будто бы вновь оказались рядом. Однако сейчас я узнаю их по-другому, как взрослый человек, к тому же из другой эпохи. Это движение не похоже на обращение к прошлому, скорее на проживание нового отрезка жизни, и в этом для меня есть особая ценность.
Воспоминания всколыхнули устремление, сходное с чувством долга. Теперь мне представляется важным рассказать о семье Иосифа, о нашей семье. Кажется, что таким образом я не только открываю новые страницы их жизни нашим современникам, но еще что-то возвращаю своим близким. Как будто частицу жизни.
Есть вещи, которые необходимо рассказать.
В некотором роде, я историческая личность, потому что, именно мне вдвоем с Михаилом Руткисом пришлось разобрать обстановку полторы комнаты, перед тем, как ее (комнату) изъяли в жилой фонд. (Кто-то же должен был это сделать). Память воспроизводит трудно передаваемое чувство, значительно более тяжелое, чем то, которое возникает на похоронах.
Я многое помню о жизни матери и отца Иосифа, об их ожидании и одиночестве. Я предполагаю рассказать обо всех сестрах и их брате. Об их отношениях и жизни нашей семьи. Мне хотелось бы осветить мало известные факты из жизни Иосифа, касающиеся его родных. И, возможно, рассказать о том, кто и как сохранял архивы и вещи дома, который на наших глазах становится музеем.
Теперь я хочу это сделать. Дай мне Бог на это силы и время.
|