Детство я вспоминаю, светлое такое, радостное!..
Отец идет лошадь запрягать, и я бегу за ним. Он не зовет меня, но я уже знаю: поедем вместе.
Отец на лошади везет по дороге... Куда везет, не помню, просто дорога. С одной стороны поле, а с другой – кусты смородины: тут черная смородина, черная, черная, а там уже красная смородина пошла. И так много ее... И так много простора вокруг: много неба, много поля, много дороги. Я покачиваюсь в телеге, ноги свесила, смотрю вверх, и смеяться хочется... Отец впереди, только спину его вижу, потому, наверное, лица не запомнила... Такое радостное детство вспоминаю... Ничего плохого не было в нем – только радостное все и хорошее...
А потом, ночью это было, стучал в дом кто-то сильно. Я проснулась от этого стука. Вижу: мать уже свет зажгла, платок накинула, пошла дверь открывать. Вошли несколько человек, все в черном, стеной встали у двери, проход загородили. Я к стене отвернулась, чтобы не видеть их – черные они были, страшно мне стало. Помню только еще, спросил кто-то из них у матери: «Муж твой где?» – и я уснула.
А утром узнали, что во всей деревне ни одного хозяина не осталось – всех в одну ночь забрали и увезли. Куда, что – ничего мы не знали. Потом, когда реабилитация была, я документы видела: пятьдесят восьмая статья – за связь с иностранцами. И расстрел. Так всех мужчин из деревни и расстреляли. А какая связь? Кто с ними связан был? С какими иностранцами? Всё в нас врагов видели. А почему? Жили мы всегда рядом: тут вот мы, финны, а тут вот – русская деревня. Один раз иду по дороге, а навстречу девчонка идет, остановилась, смотрит на меня, говорит: «Чухня!» А я ей в ответ: «Рюсся!» И разошлись. А школа общая была, конечно, русская, по-фински нельзя было учиться. Значит, вместе ходили. На пригорке школа стояла, рядом с сельсоветом.
Потом время уже прошло. Иду я как-то раз по деревне – из школы возвращалась, днем это было, соседка увидела меня: «Говорят, отец ваш вернулся?!» Я домой лечу со всех ног... Первое апреля было... Пошутила она... Господи! Как же можно так с ребенком, а?
Ну вот, остались мы одни: мать и четверо детей. Я самая старшая, потом брат с сестрой младшие, а самый младший брат еще грудной был, три месяца ему было, мать его кормила. Какие мы помощники ей? Вот и пришлось ей сразу все самой поднимать. Мать с отцом работящие очень были, как все финны, аккуратно у них все всегда было, хозяйство не большое и не маленькое: всем хватало. Лошадь была, конечно, корову держали, несколько свиней, куры были. И дом: две большие половины. В одной мы спали, в другой – родители. А третью часть, тоже большую, отец еще строил, заколоченная стояла, так и осталась, не достроил...
Но это еще ничего было, хотя как клеймо на нас стало: отца забрали. Привыкли потихоньку. Жизнь ведь всегда, как ручеек, – пробьет себе дорожку. Вот и мать приспособилась: масла набьет, сметаны бидончик возьмет, яиц наложит в корзинку, творог делала – и на рынок, в Ленинград. Два дня там, у сестры переночует – сестра у нее там жила. А потом – обратно. Нам всего навезет: платьишек разных, костюмчиков. Хорошо нас одевала. У меня матросский костюмчик был, все тогда в городе ходили. А в деревне – ни у кого такого не было: только у меня! И ели хорошо: молока вдосталь, мясо варили, хлеб с нутряным салом любили. Намажешь тоненьким слоем, солью сверху чуть присыпать нужно – вкусно! А на зиму мать солонину заготавливала, грибы, конечно. Какие хочешь грибы были в лесу! Как только они начинаются – я с лукошком, а то прямо в подол наберу, матери принесу, высыплю перед ней: во сколько набрала, скажу. Она перебирает, хвалит. А всего-то – по опушке только и походишь. Солнце сквозь листву пробивается, играет, ласкает... Земляники, черники наешься... Мать в белой косынке выйдет на крыльцо, рукой глаза прикрывает от солнца, смотрит, как я возвращаюсь...
Сначала вроде хватало всего – отец много наработал. Года два хорошо было. А потом хозяйство стало все меньше и меньше давать: мать с трудом, видно, справлялась. Да выкарабкались бы, если бы не война – мы-то подрастали! А тут война! Как черной полосой всю жизнь надвое разрезала! Та, прошлая, светлая, и другая... в которой одно мученье потом было. Вот и думаешь: если мученье все, зачем, значит, я родилась? Если потом всю жизнь мучилась только?
В самом начале войны мать заболела и слегла. Лежала худая-худая и слабая, вставать не могла. Я ее с ложечки кормила. А она и есть не могла совсем почти. Смотрит на меня и говорит: «Ты хоть поживи, жизнь посмотри за меня, какая она будет». Я в сундуке пороюсь, платьишек наберу, которые раньше мать покупала, из Ленинграда привозила, красивые такие платьишка, несу менять на хлеб, на муку. Сразу почти все исчезло, как война началась. Мать, пока еще жива была, нам наказывала: «Картофельные очистки не выбрасывайте, весной сажать будете». Вот мы и собирали их, а как весна пришла, сажали.
Зашел однажды в дом к нам солдат. «Лиха! Анна лиха!» – говорит, по-фински сказал. Мы стоим, не шелохнемся. Он – к печке и забрал все, что в ней было. Мы только смотрели, как он выгребал: свой же, вроде, солдат, а у нас, у детей, все отнял и ушел. Тоже голодный был...
Ну вот. Мама умерла. Тетушка, отцова сестра, в деревне с нами жила, говорит: «Идите ко мне». А у нее самой трое. Есть нечего было. Весной, как мать наказывала, посадили картошку. Я все платьишка менять ходила. Корова была, а резать не разрешали. Вот мяса бы было! Зимой она молока почти не давала, может, литр всего, да и кормить ее нечем было. Тетушка свинью еще когда морозы были, зарезала, нам принесла – приглядывала за нами, конечно. Вот ночью кто-то из сеней мясо и украл. И уж такие голодные мы стали, что кто-то потихоньку корову все-таки зарезал. Тетушка мясо сварила, нам принесла. А тут вдруг сказали: увозят нас, быстрее собирайтесь. Мы блокадники ведь считаемся теперь.
Я схватила, что можно было, в узел связала, сестру и братьев собрала, тоже в руки им узелки дала. Мясо это с собой взяли в котомку. И повезли нас на станцию. Едем в кузове, а рядом солдаты идут. Развезло все дороги. Солдаты в жиже глинистой утопают, лица почерневшие. Отступают, говорят.
Привезли нас на станцию, стали по вагонам распределять, чтобы везти на Ладогу. Если бы не она, как бы мы выжили?
После Ладоги ехали мы долго-долго. Если под обстрел попадем, поезд стоит. Меня куда-то на верхнюю полку положили. Я лежу, в небо смотрю: вагоны товарные, деревянные, крыша как решето – небо видно и видно, как пули летают туда-сюда. А если под бомбежку попадем, я замираю вся. А потом говорят: этот вагон полностью разбомбили, этот, этот... Вот сестру и брата так потеряла. Они в соседнем вагоне ехали, а я ехала с младшим братом. Поезд стоит на каком-то полустанке, я смотрю из окна: они сидят на обочине, играют. Вдруг сразу налетели истребители, никто спрятаться не успел. И на том месте, где они сидели, – только воронка. А наш вагон остался, даже не царапнуло, сказали... Судьба распорядилась...
Одна я выжила. Всех потеряла. Пока составы формировали, я возьму что-нибудь обменять – и на станцию. Путей много, составов много. И как свой состав найду потом? А всегда находила. Как – и не понимаю теперь. На какой-то станции младший брат отлучился, не заметила я. Ждала я его, ждала, бегала взад-вперед, звала, искала. Тут уже наш вот-вот отойдет, а его все нет. Мне говорят: залезай, а то останешься. Так и уехала без него. После войны долго искала, не нашла, не объявился. Погиб, значит.
А уже когда к Красноярску подъезжали, менять почти нечего было – три месяца ехали. Худая я была, на ногах еле держалась. Взяла платок – от матери остался на память, берегла я его, красивая такая шаль шерстяная, – за пазуху сунула и пошла на станцию. И одна женщина с хлебом стоит, большие такие буханки у нее, белые, румяные, ни у кого таких нет. Я подхожу, этот платок ей протягиваю. Она отрезает мне полбуханки, огромный такой белый хлеб отрезает, дает, а я ей – платок. А она руку мою отводит и говорит: «Не надо, детка, иди!» И я потом не нашла ее, не поблагодарила! Возле Красноярска она жила, запомнила я это место, знала его. А так и не поблагодарила ее. Думаю я теперь: как же это я так нехорошо поступила?
А в Красноярске в детдом сразу определили. Спросили: «Тебя как зовут?» Ни бумаг у меня не было, ни документов. Назвала я себя: «Майя», – говорю. И записали меня: Мария. Мария Егоровна. Финка. И больше финского языка я не слышала и никогда на нем не говорила – одна я финка в детдоме была. Стала прислушиваться, как правильно по-русски говорить надо, потому что в деревне у себя говорила в школе, да ведь никто тогда не исправлял, неправильно я говорила. А тут все только по-русски говорили. И я стала слушать и про себя повторять, как слова правильно произносить.
Жили мы неплохо, кормили нас хорошо, помогали детдомовцам американцы и продуктами, и одежду присылали, поэтому даже платьишка нам красивые давали. А та жизнь счастливая, что в моем детстве была, кончилась. Отрезало ее навсегда. Я испугалась, притихла: все ведь вокруг меня знали, что моего отца забрали в тридцать седьмом, что не русская, финка – значит, чужая, что на мне вина лежит за что-то.
В школе я старалась. Тихая была очень и исполнительная: что скажут, сразу сделаю в лучшем виде, никогда не отказывалась ни от чего. Все мне казалось, что за моей спиной на меня пальцем указывают: финка. А если финка, не наша, значит. Откуда это?
Вот если бы не война... Хорошо ведь мы жили, вместе все были, рядом: тут – мы, финны, тут вот – русские... Пережили бы мы, может, даже то, что отца забрали тогда. А война все перечеркнула... На две части жизнь разрезала...
Школу я закончила. Семь классов только. Так неграмотной и осталась, потому что потом только в училище два года училась еще – специальность получала. А после училища – на завод. Поздравили нас, дипломы вручили и всех детдомовских перевели в общежитие. И детство мое закончилось.
На заводе я тоже старалась изо всех сил, чтобы никогда обо мне никто не мог сказать: она не любит работать, ленивая, мол. И на заводе тоже исполнительная и послушная была, спортом занималась и в соревнованиях участие принимала, в велосипедных гонках, а зимой на лыжню вставать приходилось.
Подходят ко мне как-то на заводе и говорят: «Ты, Рантанен, умеешь на велосипеде ездить?» А откуда мне ездить? Когда это было, когда я ездила? «Вы все, финны, хорошо на велосипеде ездите и на лыжах ходить умеете, мы знаем, – говорят. – Поддержи честь завода – через два дня велосипедные соревнования будут». Я – ни в какую. Думаю: как я поеду? Разучилась давно. А они настаивать стали: одна ты лучше всех ездить должна, потому что финка, другие совсем ездить не умеют, а участвовать надо. Вот и пришлось. Второй пришла, сама не знаю как. Обгонять меня стали. Я думаю: что же это я? Жму на педали изо всех сил, потом узнаю: второе место заняла. Грамотами меня награждали не один раз. Сначала даже и не думала об этом. А потом само собой стало получаться: как же я отстану, как же меня обгонят? Нельзя! И первые места стала занимать. Вот так и жила: работа, спорт, кино, на вечеринки ходили. Один раз меня подарком наградили: резиновые боты, высокие, выше щиколотки, с застежками и на каблуке. Тогда модно было, все в них ходили. Сунула я в них внутрь туфли, лодочки, тоже на каблуке, чтобы не так холодно было, и так всю зиму ходила гордая.
И жили мы все дружно, четыре девушки в одной комнате. Чисто у нас всегда было, аккуратно постели застелены. Деньги под подушкой держали, все об этом знали, никто никогда ничего не прятал, открыто жили. И никто ни у кого никогда ничего не взял. Ведь ничего особенного тогда не было, денег мало, а никто ничего ни у кого не взял... Вот я и думаю: почему так дружно тогда жили?
А в сорок седьмом году семнадцать лет мне исполнилось. Получила я отпуск летом, в июле это было, и решила поехать к себе на родину, в деревню, во Всеволожский район. Может, думала, найду кого-нибудь, дом свой увижу, поговорю с соседями нашими. Может, жив кто из них остался. Надеяться не на что было, потому что блокада была, но все-таки... Может, думала, и остался кто...
И вот приехала я тогда.
Иду по дороге, через лесок, как раньше ходила. Далеко от станции идти, но пешком мне хотелось этот путь пройти, не на попутке ехать.
Выхожу из леса и деревню вижу, школу на пригорке рядом с сельсоветом... Все как раньше стояло, так и стоит, и дом наш тут, с краю, у излучины реки... Не видно никого. Я постучалась в один дом – в наш стучаться не стала. Люди чужие вышли, говорят: никого не знаем, все теперь другие живут, финнов нет, русские теперь тут. А ты, говорят, зачем сюда приехала? Вам, финнам, сюда ездить нельзя. Поэтому, девушка, уезжай, пока никто не узнал, что ты тут. Вот так и побывала я на родине!
Переночевала потихоньку, потому что куда же было на ночь глядя ехать? А утром пошла обратно на станцию. И с первым поездом уехала. Ехала обратно и всю дорогу думала: что же я расскажу в Красноярске? Ведь спросят, как меня родная деревня встретила – все знали, куда я поехала.
Приехала я и ничего никому рассказывать не стала: сказала просто, что повидалась со всеми, кто в деревне был, и дом свой видела. Ничего больше рассказывать не стала. Разве можно было рассказать такое?
И поняла я тогда, что жизнь та моя кончилась навсегда, что обрубилась она войной и что возврата в нее никогда не будет. И больше я о ней не думала. А то ведь гложило что-то внутри все время, тянуло...
И стала я думать, что то вот, что у меня теперь, – это и есть теперь мое до конца...
И платьишка у меня красивые были, и туфли, как у всех девчат, и на танцы в заводской клуб ходила, и в кино с ребятами...
Как-то письмо из Ленинграда получила: тетушка меня, мамина сестра, разыскала, позвала к себе в гости. Я-то ведь не знала ее адреса, а она искала меня, оказывается, долго. Их тоже из блокадного Ленинграда вывезли, а после войны она вернулсь, жила с семьей. Обрадовалась я, что не одна все-таки, что есть у меня кто-то на белом свете.
Опять я собралась, поехала. В дорогу взяла кое-что, чтобы на станциях менять, то, из чего я уже выросла, что мне не нужно было. Поезд был «Чита – Челябинск», пересадка, значит. Ехали-ехали, я узел свой при себе держала, потому что народу набивалось в вагоны на станциях столько, что не продохнуть, только и гляди в оба. Ночью пристроюсь, лягу где-нибудь в уголке, а узелок – под голову. Один раз, Урал уже переехали, попросила я соседей за вещами моими присмотреть, пока я на станцию сбегаю обменять платьишко на хлеб и сало. Вернулась: ни соседей, ни узелка, люди другие, никто ничего не видел, не знает. А в узелке все мои деньги были!.. И осталась я в чем была: ни денег, ни обменять ничего не могу на еду. Добиралась до Ленинграда потом как могла. Люди-то ведь всегда добрые найдутся, правда?
Молодые люди вокруг меня были, конечно. Но у меня ни к кому сердце не лежало. «Рано мне еще, – думала я, – замуж выходить». И так моя жизнь текла спокойно: дружила с ребятами просто. А потом один стал за мной ходить: куда я, туда и он. Всех вокруг отвадил и сказал: «Не отстану, пока за меня замуж не выйдешь!» А я думаю: как за него замуж выходить – он на четыре года меня младше? Объяснила ему это, а он опять: выходи и выходи. Было это уже в пятьдесят седьмом году. Финнам уже разрешили вернуться. Стала меня очень тетушка звать, чтобы я к ней переехала жить, в Ленинград. Я уже Красноярск своим считала, но к тетушке поехала погостить. И перед отъездом загадала: если он напишет мне туда письмо, значит, пойду за него, значит, судьба. Так и получилось. Пришлось выйти за него замуж.
Завод дал нам комнату двенадцать метров с печным отоплением. И там мы прожили четырнадцать лет, пока дети не выросли. Двое детей там родилось: сын и дочь. Потом уже, когда строить стали много, трехкомнатную квартиру мы получили. Сыну было четырнадцать лет, а дочери двенадцать. А до того так и жили в одной двенадцатиметровой вчетвером, с двумя взрослыми детьми. Разве это жизнь?
Была я в том месте, где мой отец похоронен. Левашово, под Ленинградом. В сорок втором году их на машинах вывозили... Лес красивый такой там вырос теперь...
И опять я думаю: зачем в ней, в жизни моей, все это было? Зачем я мучилась столько? И почему радостного было так мало? Шла она потом, как поезд идет – мелькало все вокруг: работа сменная была и у меня, и у него; дети одни дома, без родителей, в ясли не брали – мест не было; болезни: сын в гипсе долго лежал, долго лечился, ходить не мог; муж инвалидом стал – двух пальцев на руке лишился; меня паралич разбил, правая нога отнялась, до сих пор холодная, в шерстяном носке хожу зимой и летом. О деньгах не думали, не в них дело. Что было, тому и радовались. А вот страдания зачем были? Зачем мне все это выпало?
На дачу мы поехали в выходные. А я понервничала, видно, перед этим, плохо себя чувствовала. Лекарств напилась, полегче стало, ну и поехала. А весна была, картошку мы сажали, десять соток у нас. Пенсию платят вовремя, но без огорода не проживешь, вот и сажаем капусту, морковь, лук, чеснок, главное, конечно, – картошка, всю зиму кормимся. Вот сажали мы долго, большой участок засадили картошкой, а грядки в углу только сделали. И вот вошла я в домик – и сознание потеряла. Речь потом восстановилась, а ногу приволакиваю. А на участок все равно езжу – он ведь не справится один! Я теперь приспособилась сорняки полоть: лягу рядом с грядкой на подстилку и палочкой с гвоздем их из земли тяну. Аккуратно так все грядки обработаю, соседи удивляются: ни у кого так грядки не прополоты, у всех то там, то тут сорняки торчат, а у меня – ни одного!
Он помогает, жалеет, видно. И думаю я: хорошо, что рядом кто-то, заботится обо мне... Если бы я была одна, хуже мне было бы, правда?
Я в Финляндии недавно была. Родственники у меня теперь там. Несколько лет назад насовсем переехали, когда финнам разрешили переехать на жительство в Финляндию. Обжились уже. И язык выучили – не чужой все-таки, в детстве слышали, говорили. Живут хорошо, дети работают. Квартиры у всех хорошие, удобные, красивые. Нравится им. А я – нет! Не хочу пока туда ехать. Может, когда-нибудь, конечно, перееду... И в Красноярске тоже не хочу жить...
Я иной раз лежу ночью, не сплю, таблетки не помогают, и вижу: весна начинается, мы идем из школы, книжки в ранце за плечами. До речки дойдем и решаем: кто первый не боится по бревнышку речку перейти? И вот я иду через речку, а бревно вдруг переворачивается, я хватаюсь за него обеими руками и провисаю над водой. Все уже впереди давно, на берегу. Я кричу изо всех сил, а голоса моего не слышно из-за шума воды. Сил, чувствую, уже нет, вот-вот руки отпущу. И в этот момент кто-то оборачивается и видит, что я падаю вниз, утону сейчас, бежит на помощь, бросают мне палку, вытягивают...
А вот, вижу, травка уже зеленая пробивается. А вода в реке все прибывает и прибывает, с каждым днем все выше поднимается, к дому нашему подбирается все ближе, ближе… И остается маленький такой кружочек земли, на котором только наш дом стоит. Собака бегает по берегу, на воду лает, и мы за ней бегаем – весне радуемся. А наверху, на взгорке, – дом наш...
Москва – Хельсинки, 2003 |