Млечный Путь
Сверхновый литературный журнал, том 2


    Главная

    Архив

    Авторы

    Редакция

    Кабинет

    Детективы

    Правила

    Конкурсы

    FAQ

    ЖЖ

    Рассылка

    Приятели

    Контакты

Рейтинг@Mail.ru




Эльвира  Вашкевич

Белая нить

     Убогий день, как пепел серый,
     Над холодеющей Невой
     Несет изведанною мерой
     Напиток чаши роковой.
     (Александр Грин, "Петроград осенью 1917 г.")
    
     Почему вы забыли о нас?
     (Те, кто жил раньше)
    
     Глава первая. Мартовская метель
    
     Пьер затормозил резко, увидав пухлого господина в распахнутом длинном пальто, отчаянно махающего руками. Белый шарф, закрученный вокруг шеи человека в пальто, напоминал удавку, свисал неопрятными, разлохмаченными хвостами. За руку господина цеплялась девица, переступающая кокетливо тонкими ножками, постукивающая выгнутыми каблучками модных туфель. Перо на ее шляпке зацепилось за дверцу "Ситроена", и она, дергая его, сорвала с головы шляпку, стриженые кудряшки растрепались. Девица сердито хлопнула дверцей, небольшой крестик, подвешенный под потолком, закачался неритмично.
     - Куда прикажете? - спросил Пьер равнодушно. Вечер катился своей чередою, плавно переходя в ночь. Париж сверкал огнями, шумел вечным праздником, но за этим ярким фасадом - Пьер знал, - таилась нищета, вонь кислой капусты, грязные, тесные меблированные комнатки. Ему стало тоскливо, вспомнились снежные просторы, тонкие березы, клонящие голые, качающиеся ветви к сугробам, насторожившийся заяц, заломивший неловко одно ухо и подрагивающий испуганно хвостом. Вдалеке, из другой жизни, взлаяли собаки, почуяв зайца, затрепетала, вытягиваясь струною, борзая, глянула на хозяина с надеждой - вот-вот раздастся приказ, и можно будет бежать, взметая снежную пыль, а холодное солнце будет светить в спину, и ветер взъерошит шерсть. Пьер вздохнул.
     Пухлый господин назвал адрес, и Пьер послушно развернул машину. Ехать нужно было далеко, на окраину Парижа, почти что в трущобы, и вновь отвратительно привычный уже запах кислой капусты ударил в нос Пьера.
     Он ехал, глядя строго и прямо перед собою, выпрямив по-военному напряженную, болящую тупо спину. Вот сейчас отвезти эту парочку, а там можно и домой. Пьер устал, и перед глазами упрямо разворачивалось заснеженное поле, и вовсе не обтянутое кожей автомобильное сиденье ощущал он под собою, а жесткое, изогнутое седло, и каурая кобылка пританцовывала почти что кокетливо, косила на всадника теплым, карим глазом. Пьеру казалось, что лошадь улыбается ему, и он улыбнулся в ответ. Борзая уже мчалась за зайцем, и снежная круговерть взлетала из-под ее лап, сверкая алмазно на солнце.
     - Куда прешь?! - неожиданно по-русски заорал пухлый господин, перегибаясь вперед и хватая Пьера за плечо. - Смотри, болван, на дорогу!
     Девица в шляпке с обломанным пером взвизгнула пронзительно.
     Пьер вздрогнул, выворачивая резко руль. Старуха, отпрыгнувшая с неожиданной ловкостью на тротуар, погрозила вслед машине лакированной палкой. У ног ее лежал грязный, полураздавленный капустный кочан, и мокрый ветер играл почернелым, гнилым листом.
     - Лихачи... В Петрограде куда как лучше ездили. С ветерком, с гиканьем. А здесь... Дикость! - с презрением кривя крашеный грубо и ярко рот, протянула девица. - Мишель, я тебя очень попрошу... Нервы у меня... Ведь чуть не задавили эту старушенцию! Страх-то какой...
     Она говорила по-русски, обращаясь к своему спутнику, и Пьер невольно прислушивался.
     - Всегда-то у тебя нервы, Катенька, - недовольно сказал пухлый господин. - Подождешь. Вот приедем на место, тогда уж ладно...
     - Мишель! - девица побледнела, словно вот-вот сознание потеряет. - Я же прошу! Нервы! - голос ее стал визгливым, с нотками сварливости, и Пьер невольно подумал, что через несколько лет она растолстеет, обрюзгнет, и будет бродить по комнатам меблированной квартирки в парижских трущобах, с трудом передвигая распухшие ноги в разношенных, стоптанных ботинках с волочащимися следом шнурками. Но все так же будет стонать о нервах, кокетливо улыбаться заходящим изредка гостям, и отставлять в сторону мизинец, беря чашку с чаем. А глупые, крашеные кудряшки станет укрывать кружевным шарфом, ветхим до дыр, и воображать, что именно так должна выглядеть настоящая русская дворянка.
     Этот отставленный мизинец, чуть изогнутый, с длинным, заостренным ногтем и сероватой полоской грязи, представился ему так живо, что он усмехнулся без веселья. Внезапно пришло воспоминание: полутемный винный подвальчик, высокие стаканы на столах, скользящие бесшумно за спинами посетителей половые в алых шелковых рубашках и полосатых штанах, с длинными, яркими кушаками, туго затянутыми вокруг талии, и вот этот пухлый господин, только не такой пухлый, гораздо моложе, с блеском в глазах, наливает вино из хрустального, тяжелого графина, восклицает:
     - За свободу! - и резко опрокидывает стакан. Винная струйка течет по его подбородку, густые, вишневые капли падают на белый, жесткий воротничок, натирающий покрасневшую шею, а он пьет залпом, не отрываясь, и выступающий кадык его двигается резко вверх-вниз...
     Пьер притормозил, поворачивая на боковую улочку. Воспоминание не отпускало, разворачивалось красочно. Вот уже и половой склонился гибко, обмахивая полотенцем стол, подавая карту, и сам Пьер внимательно вчитывался в жирные, черные строчки, хмурился, выбирая блюда. А пухлый господин - вовсе не пухлый тогда! - лез к нему со стаканом вина, кричал:
     - Петя, Петруша, выпьем давай!
     "Как же фамилия его была? Господи, да как же? Я ведь его знал, и неплохо знал..." - пытался вспомнить Пьер, машинально крутя руль и привычно отмечая извилистость улиц, редкие фонари окраины города, торопящихся мрачноватых прохожих, быстро идущих вдоль каменных стен, поднятые воротники пальто. "Да совсем же простая фамилия! - досадовал он на непослушную память, что подсовывала неподходящие картины, а вот то, что хотелось узнать, отказывалась сообщить. - Лошадиная фамилия, - Пьер почти что засмеялся, вспомнив Чехова. - Может, он тоже Овсов? Нет... Но что-то похожее там было... Что-то про лошадей и извозчиков...".
     Вспышкою озарения пришло: Колясочкин! Да-да, Колясочкин. Журналистом он был, пописывал статейки небольшие в "Петербургской газете". Писал гладко, масляно даже, хоть на хлеб намазывай. Вот только фамилия ему не нравилась, считал слишком простой, почти что плебейской невесть почему. Поэтому и подписывал свои писульки: Каретин. Почти что Каренин.
     Пьер засмеялся, но глаза его были печальны. Надо же, и Колясочкин-Каретин здесь, в Париже. Пена всегда всплывает. Грустно это. Кепка его съехала на затылок и он машинально поправил ее, выравнивая на голове, как когда-то фуражку, резким, отработанным до четкости жестом.
     - Мишель... - продолжала с остатками кокетства канючить девица на заднем сиденье, и Пьер вспомнил ее тоже.
     Актриска второразрядного театра. Вечно на третьих ролях. Что-то вроде "Кушать подано!". Крутилась рядом с Колясочкиным и в петербургские времена. В Париже тоже с ним рядом. Надо же, даже все годы, прошедшие с тех пор, когда существовал тот винный подвальчик, не разлучили их.
     Пьер даже позавидовал. У него-то никого не было. Жил в комнатенке под крышей, почти что на чердаке, смотрел по ночам на звездное небо, воображал, что это не Париж, а петербургская окраина гудит под окном. Он почти что слышал напевные выкрики мороженщика, несущего на голове кадушку:
     - Ма-ро-ожжин!
     Гортанным речитативом выводил татарин-старьевщик:
     - Халат! Халат!
     Его тут же подзывал кто-то:
     - Эй, князь, поди сюда! - всегда-то этих старьевщиков называли "князь", уж неведомо почему.
     Сладкими голосами выпевали селедочницы:
     - Селе-едки гала-ански! - и Пьеру хотелось постучать к консьержке, послать ее купить жирную, соленую рыбу, что так и тает во рту, оставляя привкус зеленого лука, которым щедро посыпаются серовато-розовые ломти.
     Но пронзительные клаксоны машин, выкрики на французском языке сбивали воображение, селедочницы растворялись в далях времени и пространства, и он, тяжело качая головою, брел к узкой постели, казавшейся всегда чужой и холодной.
     - Прошу тебя... - зашептала девица, прижимаясь к Колясочкину. Пьер заметил, что вовсе не так она молода, как представилось ему вначале. Толстый слой белил покрывал лицо, как сырая штукатурка, и кое-где уже растрескался, будто и вправду женщина была старым домом, давно уже требующим ремонта. И глаза - как окна дряхлого дома - смотрели тускло, подслеповато и равнодушно.
     - Ну ладно, ладно, только не ной! - воскликнул бывший петербургский журналист, доставая из кармана пальто крошечную, блеснувшую металлом бонбоньерку. - На! Возьми! И не проси больше. Сегодня нет.
     Спутница его подхватила бонбоньерку в обе ладони, словно воду, которую пролить боялась, отвернула крышечку, с наслаждением, ясно выразившемся на густо накрашенном лице, поднесла коробочку к носу, вдохнула. Глаза ее заблестели живо и молодо, по машине рассыпался звонкий смех.
     - Ах, Мишель! - радостно схватила она за руку Колясочкина. - Хорошо-то как, Мишель! И посмотри, посмотри только, какой чудный город! Я никогда не замечала, что парижские окраины столь привлекательны! В этой грязи есть свой шарм, Мишель, согласись! Ах, художников бы сюда... Представляешь, какие картины можно было бы написать!
     Моросящий дождь плыл по стеклу "Ситроена", ветерок на улице играл грязными, размокшими бумажками, а Пьер кусал злобно губы. Он довезет их, куда сказано, не высадит по дороге. В конце концов, он таксист, а не полиция нравов. За автомобильным окном проползали узкие, змеящиеся улицы. Колеса подпрыгивали в рытвинах разбитой мостовой, а прохожие становились все реже, все унылее, и взгляды их, провожавшие машину, таили невысказанную, непонятную даже угрозу.
     Женщина лепетала еще что-то, продолжая держать Колясочкина за руку, восторгалась дождем, сыростью, грязными лужами. Пьеру было противно. Еще острее он почувствовал свое одиночество. Даже на миг захотелось попросить бонбоньерку, вдохнуть самому пьянящее, горькое счастье, позволяющее видеть мир расцвеченным радугой.
     - Ну уж нет! - сердито сказал Пьер, выворачивая руль. Эта радуга - ложь, и мир вовсе не таков. Он другой, но в нем тоже есть яркие краски, и Пьеру совсем не нужна бонбоньерка, чтобы увидеть их. - Выходите, господа, приехали. Вот ваш адрес.
     Он остановился у рассыпающегося, деревянного дома, голые и темные окна которого казались глазами умирающего старика.
     - Как романтично здесь! Я представляю... Готический роман... Вампиры и девушки в белых платьях с ненюфарами в волосах... Какая могла быть пьеса! - шептала актриска, вновь поднося бонбоньерку к лицу. Руки ее дрогнули, и белый порошок просыпался на атласное, кровавого цвета платье. - Ах!
     - Дура! - выругался Колясочкин, расплачиваясь. - Давай, выходи из машины, дрянь! - и неожиданно узнающими глазами посмотрел на Пьера. - Простите, мы не знакомы случайно?
     - Нет! - отрезал Пьер, нетерпеливо постукивая ногою. Он не мог дождаться, когда же пассажиры выйдут. И, как только хлопнула автомобильная дверца, резко нажал на газ, бросая машину вперед. Взвизгнули колеса, и "Ситроен", развернувшись на месте, обдал Колясочкина грязными брызгами, расплескав лужу. По белому шарфу расплылось пятно. Журналист замер, провожая взглядом уносящуюся машину.
     - Пойдем, пойдем, Мишель... - тянула его за руку девица. - Холодно же.
     - Нет, ну где-то я этого мерзавца видел, - пробормотал Колясочкин, шагая к дому. - Вот только где? Неужто в восемнадцатом? Там... Еще трупы в снегу... - он вздрогнул, передернул плечами, будто почувствовал ледяной, зимний ветер, забирающийся под пальто. - Нет, не может этого быть!
     Пьер долго вышагивал по чердачной своей комнатке, куря папиросу за папиросой. К черту экономию! Хотелось напиться до бесчувствия, чтобы не помнить, вычистить из мозга все, что всплывало в нем сейчас, после этой нежданной встречи, поднималось пенной мутью.
     Выбросив за окно, в мокрую парижскую ночь, окурок, Пьер обмотал шею колючим полосатым шарфом, натянул на голову кепку, привычно поправляя ее офицерским, отработанным жестом, вышел за дверь, аккуратно прикрыв ее за собою. Консьержка не любила, когда жильцы хлопали дверью. Кричала, что разбалтываются замки и норовила повысить квартирную плату.
     Пьер зашел в ресторанчик, где обедал постоянно, уселся за любимый столик, в углу, у окна. Стекло плакало мелким дождем, и он загляделся, пытаясь угадать - куда поползет очередная тоскливая капля. Мадемуазель Жанна, официантка, обслуживающая обычно этот столик, подпорхнула мгновенно, сложила руки под кружевным передником, покачала головой.
     - Поздновато вы сегодня, господин Пьер! Задержались. Работы много было? - сказала она. - Но я сейчас принесу вам ужин. Вам обязательно нужно поесть. Вишневый пирог еще остался. Ваш любимый. Я подогрею.
     - И вина, - отрывисто сказал Пьер, опуская голову. Капли за окном слились в колеблющееся полотнище, искажающее свет фонарей.
     Официантка нахмурилась. Господин Пьер почти что никогда не просил вина. К тому же, он ей нравился, и мадемуазель Жанна, думая о нем, иногда вспоминала про старую троюродную тетку, у которой не осталось других наследников. "Вот если бы получить эти деньги, то господин Пьер мог бы купить еще несколько машин, открыли бы контору по прокату..." - мечтала иногда девушка, обслуживая постоянного клиента. А он словно и не замечал ее фиалковых глаз с поволокою, нежных вздохов и прерывающегося голоса. Не видел заботливости, с которой она выбирала его любимые блюда, сохраняла пышным и свежим вишневый пирог.
     - Кислое какое вино! - недовольно буркнул Пьер, отхлебнув из бокала. Он покрутил в пальцах тонкую ножку, поднял бокал, посмотрел на свет. Вино показалось ему водянисто-прозрачным, розовым неприятно, будто легочная кровь, пенящаяся светло.
     - Молодое... - отчего-то почувствовав себя виноватой, прошептала официантка. - У нас молодое вино, вы же знаете...
     - Кислое! - и на языке парижского таксиста возник совершенно другой вкус: терпкий и густой, и цвет вина был совсем другой - вишневый, светящийся багровыми отблесками в ламповом свете. И вовсе не девушка в кружевном фартучке стояла перед ним, нервно поправляя туго завитые кудряшки, а половой в алой шелковой рубахе обмахивал белым полотенцем стол, сдувая несуществующие пылинки.
     - Чего изволите? - спросил половой, гибко склоняясь над столом. Полотенце взлетело в его руках флагом, привычно легло на согнутый локоть. Кушак дрогнул, извиваясь, как змея.
     Пьер вздохнул удовлетворенно и развернул карту блюд. Там, на улице, сырость и мерзкая полуснежная морось, несущаяся хлестко в лицо. Там взламывается лед на Неве, и льдины гулко бьются друг о друга. А здесь уютное тепло, матово светящиеся лампы, и половой суетится, изо всех сил стараясь угодить.
     Вскоре перед ним раскинулась на салатном ложе форель, блестящая и розовая, и хрустящий, солнечно-желтый картофель оттенял ее. Рядом примостились крошечные блины, хрустальная вазочка с жирно светящейся икрой, свернутый розой кусок масла, прозрачные лимонные дольки.
     - Ах, хорошо... - сказал Пьер. Нет, не Пьер - Петр Васильевич Тепляков, потомственный военный. Перебивая ароматы еды, в нос вдруг забился запах мокрого шинельного сукна, отсыревшего в мартовском Питере. Отчего-то этот запах напомнил о кислой капусте, и Петр мотнул головою, пошевелил вилкой кусок форели. - Главное, чтоб вино не было кислым, - сказал он и улыбнулся половому.
    
     * * *
    
     На небольшом возвышении в углу зала надрывалась певичка, крутя худыми бедрами и встряхивая длинными, цыганскими рукавами, обшитыми кружевными, грязноватыми рюшами. Она пела протяжно, закидывая далеко назад голову, и синеватые жилы на шее ее напрягались, натягивались веревками, казалось - вот-вот лопнут.
     - О-оч-чи чччерные-ееее... - выводила певичка, и голос ее срывался фальшивою нотою, а глаза блестели жалко и моляще.
     Петр отвернулся. Жаль, что хозяин погребка завел такое новшество - актерку какую-то чуть не уличную притащил. Так было хорошо, так уютно. Спокойно. Теперь же приходится слушать эти завывания, похожие больше на кошачью мартовскую песню. Странно, что никто, кажется, больше этого не замечает. Посетители аплодировали певичке, некоторые, особо пьяные, даже всхлипывали от умиления и бросали девице цветы из вазочек на столах. Уже под ногами ее целый ковер расстилался из смятых, увядших лепестков, нехорошо напоминающих Петру о букетах, возлагаемых на гроб.
     Актриска прикрыла глаза, перестала петь, и вдруг начала вскидывать высоко ноги, словно в канкане. Видны были длинные, сетчатые чулки с грубым швом и беспомощно-розовые подвязки. Публика восторженно взревела. Певичка продолжала приплясывать, взмахивая то одной, то другою ногой - Петр даже заопасался, что она вот-вот упадет, так раскачивалась. Неожиданно туфелька ее, порыжевшая уже несколько, растоптанная, слетела с ноги, шлепнулась в тарелку бульона какого-то купчика, обдав его водопадом жирных брызг. Певичка ойкнула, замерев с прижатыми к щекам ладонями, а купчик поднялся из-за стола, сердито вскрикивая нечто нечленораздельное. Он держал в руках злополучную туфлю, и подбородки его вздрагивали возмущенно. Гладкая, намасленная голова крутилась из стороны в сторону, и массивная часовая цепь, протянувшаяся поперек обширного живота, поблескивала тусклым золотом. К купчику подлетел половой, заговорил успокоительно, мгновенно сменил скатерть, прибор, бегом принес другую тарелку бульона - купчик сердито оттолкнул бульон. Половой все суетился, явно желая успокоить нервного клиента, и смазные сапоги его, начищенные до зеркального блеска, поскрипывали негромко, с шиком, понятным лишь провинциалам.
     Юноша, почти что мальчик еще, в студенческой куртке, подбежал к купчику, выхватил из его рук туфельку певички - тот так и держал обувку, видно, растерявшись, - бросился к девице, склонился куртуазно в поклоне, подавая туфлю, потребовал ножку поцеловать, обуть лично. Тотчас подскочил еще и кавалерийский унтер-офицер, пахнущий водкою и солеными огурцами, лихо подкручивая усы, толкнул в туфельку несколько ассигнаций. Девица смеялась, отворачивалась с кокетливыми ужимками, после все же вытянула ногу, приподнимая юбки - из-под сетчатого чулка торчали темные, жесткие волоски. Длинные, рюшечные рукава ее откинулись, обнажая тонкие, оплетенные густо жилами руки. Петр скривился злобно: певичка была морфинисткой. Вмиг стал понятен жалкий, лихорадочный взгляд, неестественная худоба и серость кожи, вислые складки под подбородком, синева вокруг глаз. Ему вдруг представилась вся жизнь ее, прошедшая, настоящая и будущая. Возник перед внутренним взором театральный подъезд, и она - совсем еще молоденькая, напрягающая грудь в сольной арии, аплодисменты поднявшегося в восхищении зала и цветы, брошенные к ногам, а после - бесконечные уколы, унизительное добывание у знакомых докторов рецепта, беготня по аптекам; и вот уже нет сольной арии, а директор театра, хмурясь недовольно, указывает на дверь сердитым, точным жестом. Петр увидел заснеженные петербургские улицы, и эту девушку, бредущую в никуда. Худые плечи ее были замотаны драной шалью, и она с надеждой поглядывала на прохожих, стесняясь еще протянуть руку. Глаза, обведенные синюшными кругами, помаргивали подслеповато, и метель захлестывала в них пригоршни снега. А следующим видением были унылые похороны по пятому разряду, и служащие похоронного бюро Шумилова, что на Владимирском, презрительно морщились, пересчитывая жалкие, рваные даже бумажки, собранные сердобольными соседями покойницы с миру по нитке. Дроги без балдахина тащились к кладбищу, на лошади не было попоны, и кучер сидел прямо на гробу, оправляя небрежно белый, длинный сюртук горюна. На рукаве сюртука виднелось изжелта-сероватое пятно, и кучер иногда потирал выпачкавшееся место, кривя недовольно губы. Немногочисленные провожающие переговаривались, склоняясь друг к другу, и Петр почти что узнал квартирную хозяйку певички, которая жаловалась на постоянные неплатежи жилички. Она брела вслед за дрогами, поправляя на груди цветастую шаль с длинными кистями, и уныло-бурая юбка ее собирала мокрую уличную грязь, заплетаясь вокруг опухших водянкою ног.
     - А теперь вот и вовсе померла! - восклицала хозяйка, всхлипывая бесслезно в краешек шали. - С кого я теперь деньги стребую? Нет, ну жалко, жалко, конечно. Так-то она добрая была, да. Вон, Машеньку мою музыке учила, все пальцами в клавиши тыкала. Ах, приятно послушать было, как Машенька тоненьким своим голоском выводила "Хризантемы". Так старалась, так старалась, я все боялась, чтоб грудку не надорвала. Да... Теперь вот померла. А мне ж детей кормить надо. Мужа-то десятый год, как на кладбище снесли. А Машеньке приданое? А Ванечке в гимназию... И что делать? Ни родственников, никого... Ах, грехи наши тяжкие...
     Густой снег заметал эти пятиразрядные похороны, и небо, казалось, нависло над дрогами, подобралось поближе, чтоб рассмотреть все в подробностях.
     - Тепляков! Сколько лет, а уж зим и не считаю! - напротив Петра плюхнулся, небрежно обмахивая платком потное, красное лицо Миша Колясочкин, знакомый со всеми. Многие, правда, отказывались от такого знакомства, но Колясочкина это нисколько не смущало, и чем больше приходилось ему видеть недоуменно поднятые брови и взгляд, скользящий по нему невидяще, тем гуще он хохотал, радушнее щелкал крышкою портсигара и подкручивал тоненькие, будто нарисованные, усики. Он был журналистом, пописывал статейки в "Петербургскую газету", что читали в основном торговцы и мещане, обладал пренеприятнейшей манерой хватать собеседника за пуговицу, удерживая его на месте, и часто отрывал пуговицы, за что извинялся небрежно. Колясочкин любил пить за счет своих бесчисленных знакомых, которые признавали его за приятеля, но при этом так весело и непринужденно смеялся, что ни у кого не хватало духу прогнать его. Теплякову он не нравился, но невозможно же просто так, без причины хоть мелочной, заявить подобное человеку, который вам ничего плохого не сделал.
     Петр вздохнул и покрутил тонкий бокал в пальцах. Вино блеснуло густо, кроваво. Певичка, раскачивая тощими, костлявыми плечами на цыганский манер, уже тянула очередной романс, кокетливо поглядывая на усатого, бравого кавалериста. Тот пьяно поблескивал глазами. Студент хмурился, недовольный, обиженный, и для него у девицы нашелся ласковый взгляд, нежная улыбка озарила ее худое, посеревшее лицо. Студент тут же воспрял, даже толкнул плечом унтера, якобы случайно. "Драка будет... Глупая, кабацкая драка не из-за чего, из пустяка драка. С дурацким мордобоем, кровавыми соплями и сожалениями потом, на трезвую голову..." - равнодушно почти подумал Тепляков и отхлебнул из бокала.
     - Кошка драная, облезлая, - процедила сквозь зубы Катенька Смирнова, всегдашняя спутница Колясочкина, актриска из какого-то маленького театрика на окраине. - Нет, вы только послушайте, Петр Васильич, как она поет! Ни одной ноты не держит! Понятно становится, почему в кабаке поет. Ни один приличный театр не взял бы ее. Да что я говорю! И неприличный не взял бы, - и Катенька, искривляя губы, как она думала великосветской гримасой, уселась рядом с журналистом, оправляя шелковое, струящееся платье.
     - Да я, Екатерина Ивановна, в музыке небольшой ценитель, - отозвался Тепляков. Ему захотелось даже похвалить певичку, лишь бы сказать что-то против. Гримаска Катеньки ему решительно неприятна.
     - Нет-нет, вы прекрасно разбираетесь, даже сами поете, я же помню! - кокетливо заулыбалась Катенька и бросила Теплякову многообещающий томный взгляд из-под опущенных, словно смущенно, ресниц. Тот не обратил ни малейшего внимания на авансы. - Мишель... - Катенька тут же повернулась к Колясочкину, затеребила его рукав. - Ну, Мишель же...
     Журналист пожал плечами небрежно, налил вино из графина в услужливо поданный половым бокал.
     - Ну, Петр Васильич, выпьем, что ли, за прекрасных дам! - и он разом, не пробуя даже, опрокинул бокал в широко раскрытый, красный и влажный рот. - Ах, хорошо! - Тепляков уткнулся взглядом в тарелку. Форель показалась ему горьковатой, и отчетливо потянуло тухлой вонью, будто от прогнившей квашенной капусты.
     - Мишель... - продолжала на одной противно-пронзительной ноте канючить Катенька, и Колясочкин достал что-то из кармана, пронзительно блеснувшее на мгновение в электрическом свете, сунул в протянутые, жаждущие пальцы.
     Катенька подхватила это нечто в руки, улыбнулась солнечно, с искренней благодарностью, поднесла сложенные лодочкой ладони к лицу, вдохнула. Тепляков отвернулся, кивая половому на тарелку с рыбой. Есть стало решительно невозможно, кусок застревал в горле, становился поперек, придавая жизни мерзостный гнилостный привкус.
     - Нет ну это же невозможно совершенно, Мишель! - громко воскликнула Катенька и рассмеялась так, что вся зала заоглядывалась на нее. Лихой унтер, что так и стоял рядом с певичкой, обернулся и провел пальцами по усам одобрительно.
     - Тише, Катюша, на тебя люди смотрят, - заметил Колясочкин, но не видно было, чтоб он не одобрял подругу. Так, сказал для приличия, не больше.
     - Да ну, пусть смотрят! - Катенька вскочила, пристукнула каблучками. - Вот я покажу сейчас, как петь нужно! - и побежала к возвышению, на котором все еще топталась певичка.
     Тепляков смотрел в сторону, делая вид, что его все это совершенно не касается. Длинноватое лицо его вытянулось еще больше, щеки запали, резко очертив скулы. Журналист попытался поймать его взгляд, не смог, вновь налил вина себе, вздохнул:
     - Женщины, Петр Васильич... С ними никак не сладить, ежели вожжа уже под хвостом. Да пусть поет, я потом заметочку набросаю в газетку-то. Все польза. И ей - реклама. Глядишь, рольку дадут какую. В театрах статейки любят. Говорят, что сборы поднимаются. Публика с охотой валит посмотреть на актриску, про которую в газете написано было.
     - Конечно, роль дадут, без всякого сомнения, - кивнул Тепляков. - Дездемону доверят сыграть, - и со сладострастием даже представил себя в роли Отелло, почувствовал почти что пальцами тонкую, беззащитную шейку Катеньки, трепещущую в напрасной попытке вывести руладу. С каким удовольствием он бы придушил ее!
     - А что ж! Вполне возможно! Дездемона это слишком, Петр Васильич, но вот Джульетта... Вам не кажется, что Катенька даже похожа на Джульетту, будто с нее Шекспиром писано, - Колясочкин повеселел, зааплодировал картинно, пошел вслед за Катенькой к возвышению, не переставая плескать ладонями.
     Тепляков вздохнул облегченно. Наконец-то избавился! И, пока Катенька пыталась спеть что-то радужное, навеянное ей кокаином, да вскидывала ноги в том же неловком канкане, как перед этим певичка, подозвал полового.
     - Счет! - потребовал отрывисто. - И побыстрее.
     Тот понимающе кивнул, и показалось Петру, что во взгляде слуги мелькнуло что-то вроде сочувствия, но тут же исчезло, и вновь только тупая исполнительность рисовалась на лице полового, склоняющегося гибко, бескостно над столиком. Взмах полотенца смел приборы со стола, и счет нарисовался чуть не из воздуха, плавно опустившись перед Тепляковым.
     - Вот-с... - пропел половой. - С нашим удовольствием. Заходите еще, Петр Васильевич, рады всегда вас видеть.
     Тепляков вышел из подвальчика, поправил шинель и зашагал по улице, хмуро опустив голову. Вечер был безнадежно изгажен. Куски рыбы, перемазанные икрой, неловко поворачивались в желудке, вызывая резкую изжогу. Петербург вокруг него переливался рекламными огнями, полнился выкриками извозчиков, лихачи горячили лошадей, предлагая назойливо свои услуги. Газетчики взвизгивали от усердия, размахивая сыреющими, распухающими от влаги листами. Ветер нес мокрую снежную пыль, а от Невы доносился запах близкого ледохода. Плашечный тротуар под ногами скользил, и Тепляков несколько раз чуть не упал, нелепо взмахивая руками. От мостовой из-под снега доносилась вездесущая навозная вонь, не смываемая ни морозами, ни дождями. Костров на перекрестках для обогрева прохожих уже не жгли - холода спали, но во дворах некоторых можно было увидеть снеготаялки - большие деревянные ящики, внутри которых в железном шатре горели дрова. Дворники, покряхтывая от усилий, наваливали на ящики снег, и тающая вода стекала с ящика, не давая ему загореться. Рассыльные торопились деловито по улицам, поправляя темно-малиновые фуражки, с четкой надписью по околышу: фамилия и название артели; спешили исполнить поручение - артель ручалась за качество услуги.
     "КОСТАНДИ! КЛОУНАДА, КОТОРОЙ ВЫ ЕЩЕ НЕ ВИДЕЛИ! СПЕШИТЕ! ПОСЛЕДНЕЕ МАСЛЕНИЧНОЕ ПРЕДСТАВЛЕНИЕ!" - бросилась в глаза Петру афиша, и он свернул с улицы. Цирк... Может, в цирке пропадет это гнусное состояние неустроенности, неприкаянности, исчезнет чувство одиночества, точившее его изнутри, как червь грызет яблоко прямо на ветке. Оно, румяное еще, выглядящее совершенно здоровым и аппетитным, уже смертельно больно.
     Тепляков пошел в цирк.
     Рыжий клоун с перевязанными зубами не понравился ему сразу же, уж неведомо почему. И когда братья Костанди, чернявые, оливковокожие греки в клоунских париках, начали рассуждать о больных зубах и методах их удаления, Петр только сжимал бессильно кулаки, сожалея о напрасно потраченных на билет деньгах. Ему совсем не было весело, а изжога только усилилась, подкатываясь под горло жгучим, кисловатым комом.
     - Какое ж верное средство? - спрашивал Юрий Костанди, кривясь, морщась и хватаясь за перевязанную щеку. Его брат долго и нудно рассказывал, как привязывается нитка от зуба к отходящему от вокзала поезду, как он сам это проделал и оторвал от поезда два вагона.
     - Ну и зубики! - восклицал Рыжий Юрий, ероша яркий, апельсинный парик.
     - Да, - соглашался, самодовольно усмехаясь Владимир. - Моими зубами в "Вене" рубленые котлеты есть!
     Зала хохотала, аплодируя братьям, а Петр скрипел своими абсолютно здоровыми зубами, барабаня по подлокотнику неудобного, жесткого кресла пальцами.
     - Кокаинчику нюхните! - хотелось крикнуть ему клоунам. - Вмиг все зубы снимет! Будто их и не было!
     Он смолчал, поднялся и, извиняясь на каждом шагу, выбрался из зала, споткнувшись несколько раз о вальяжно вытянутые ноги. Одиночество навалилось снежным, мокрым одеялом.
     Тепляков, сердито споря сам с собою, пошел прочь от цирка, и мартовский, влажный ветер заметал его следы, забирался под суконную шинель, ерошил волосы под фуражкой. Вьюжило по-весеннему, промозгло и снежно, и снежинки, летящие прямо в лицо, казались Петру кокаиновой пылью, засыпающей город.
    
     Глава вторая. За Царя и Отечество!
    
     Тепляков шел по Большой Морской, плотно укутав шею шарфом. Мартовский, пронзительный ветер свистел в ушах, напоминая о Катеньке Смирновой, вытанцовывающей в винном подвальчике. Было противно и мерзко, казалось, что холод пробрался в самые кости, вымораживая их.
     - Держи! Держи его! Чтоб не трепыхнулся даже! - крики и невнятный шум впереди привлекли внимание Теплякова, и он поднял голову.
     В подворотне меж домов была какая-то возня, непонятная толком в темноте. Слабый, тусклый свет керосиновых фонарей не пробивался через метель. Тепляков заторопился на шум, машинально нащупывая в кармане шинели браунинг, недавно купленный, согласно уставу.
     - Дуэль ему! - с глумливою насмешкою продолжал тот же голос, что услышал Петр прежде. - Ну, сейчас мы тебе покажем дуэль! Господа, держите крепче! - послышался влажный, жестокий звук удара, сопровождавшийся каким-то хрюканьем, кто-то застонал негромко, захлебываясь. Тепляков побежал.
     Трое мужчин, одетых чисто, даже с долей изящества, но изрядно пьяные, держали за руки молоденького совсем подпоручика в форме инженерных войск. Четвертый, важно раскормленный, в бобровой, теплой чрезвычайно, не по сезону, шубе и при очках в тонкой, невесомой оправе, почти что без замаха бил по лицу офицера. Второю рукой он поднимал голову юноши, клонящуюся уже на грудь.
     - Дуэль ему! - повторил раскормленный господин, ударяя подпоручика жестоко в живот. Послышался тот же влажный с подхлюпыванием звук, что привлек Теплякова. Подпоручик закатил глаза.
     - Что ж вы делаете, сволочи?! - ахнул Петр, и закричал уже в голос: - Отпустите его, гаденыши! Стрелять буду!
     Четверка отозвалась мерзостным смехом.
     - Вот, еще один явился! - воскликнул раскормленный, поправляя небрежным жестом шубу, широко, вольготно распахивающуюся на груди. - Давайте, господа, этого тоже. А то ведь на дуэль попросится! - радостный, пьяноватый смех был ему ответом.
     Державшие подпоручика шагнули в стороны, и офицер упал в сугроб, окрашивая его кровью. Причудливый алый цветок расцвел в снегу около его лица. Тепляков скрипнул зубами, нащупывая в кармане непослушными, замерзшими пальцами оружие. Четверка приближалась, и он с ненавистью видел усмешки на холеных лицах, а у того, что справа - золотой зуб, хищно поблескивающий. Петр наконец ухватил браунинг, шершавая рукоять уютно легла в ладонь.
     - Ну, господа, берите офицерика под белы ручки, - ткнул пальцем "бобровый". - Да тщательнее. А то видите, как пес огрызается, зубки кажет. Да только гнилые!
     - Вон отсюда! - белея от бешенства, рявкнул Тепляков, поднимая оружие. - Во-оооон!
     - Ох ты ж... - протянул господин в бобровой шубе, стряхивая снег с воротника. - Командовать он тут будет. Видали и не таких! - в речи его внезапно прорезался диалект городских окраин, и Петру почудился запах дешевой водки, квашеной капусты и немытого давно тела. Тонкие, невесомые, как пыль, морщинки прорезались вдоль щек. - На плацу командуй, герой! А здесь - наша сила! - он чувствовал себя очень уверенно, этот раскормленный господин, и глаза его с расширившимися зрачками блестели ухарски, а полные губы кривились, из уголка рта текла слюна.
     Петр медленно поднял над головою руку с браунингом.
     - Ну? - спросил, глядя похолодевшими, равнодушными глазами. - Добром уйдете, или как?
     Четверка уходить явно не собиралась, напротив, в лицах их явственно выражалось желание продолжить забаву. Один, отойдя чуть в сторону, неожиданно и сильно пнул лежащего в сугробе подпоручика, подмигнул Теплякову нагло. В этом подмигивании почудилось Петру все разочарование этого мартовского дня, певичка-морфинистка, Катенька Смирнова, нюхающая кокаин из баночки в дрожащих ладошках, понимающее лицо полового в погребке, глупая, пошлая клоунада в цирке...
     Он нажал на курок, и выстрел раскатился громом по подворотне. Захлопали окна, двери, из соседнего двора донесся истошный женский крик.
     - Ой, ма-аааамочки! - кричала с подвыванием невидимая женщина. - Ой, уби-иииииили!
     Раздалась трель свистка дворника, потом еще одна.
     - Следующий выстрел - ближайшему в рожу, - спокойно заявил Тепляков. - Ну? Я не промахнусь, не надейтесь.
     Четверка попятилась. Вальяжный господин в бобровой шубе побледнел, над верхней губою его выступили потные капельки, будто брызнули в лицо водой. Но держался по-прежнему уверенно, вот только пальцы, унизанные дешевыми, аляповатыми кольцами, подрагивали. Петр с отвращением заметил, что под ногтями у раскормленного предводителя четверки чернеют траурные, грязные полоски.
     - Думаете, не выстрелю? - криво улыбнулся Тепляков, и от улыбки этой четверка сделала еще шаг назад. - Не сомневайтесь, выстрелю. Таких гнид, как вы, убивать нужно сразу же. Так что бегите, пока отпускаю.
     - Да он просто сумасшедший! - закричал тот, что пинал подпоручика. - Пойдемте, Сергей Кириллыч, пойдемте отсюда! - и побежал, повернувшись быстро, резво, как заяц, преследуемый охотниками.
     - И действительно, полиция сейчас будет, - раздумчиво вроде сказал господин в бобровой шубе, прислушиваясь к заливающимся невдалеке дворничьим свисткам. - Ладно, встретимся еще.
     Обернувшись напоследок, он подобрал полы своей роскошной шубы, припустил вслед за приятелями. Подворотня опустела, лишь тихонько стонал избитый в кровь подпоручик, крутя головою в снегу.
     - Эх, не надо было отпускать. Гаденыши ведь затаятся ненадолго, а потом опять... эх... - с сожалением произнес Петр, опускаясь на колени около подпоручика. - Что с тобой? - спросил. - Говорить-то можешь?
     Подпоручик закивал, кровяные брызги разлетелись в стороны.
     - Головой-то не мотай, - посоветовал Тепляков. - Нос в лепешку... Ишь, как тебя...
     - Девушка... там девушка была... - забормотал подпоручик. - Эти... они ее остановить хотели... за руки тянули...
     Он шептал еще что-то, невнятное, пытался жестикулировать, но лишь стонал сквозь сжимающиеся от боли зубы и сворачивался клубком, стискивая руками живот. Но слова были и не нужны. Петр и так представил торопящуюся домой девушку, тонкую, в недлинной, чуть потертой шубке. Прюнелевые ботинки ее, промокшие в снегу, оскальзывались на заснеженном тротуаре, и она взмахивала рукою. На указательном пальце тонкой, летней перчатки была маленькая дырочка. И - подонки из подворотни, подкарауливающие давно уже жертву, над которой можно было бы поиздеваться всласть. Им все равно - кто подвернется, а попалась эта девушка. И - подпоручик, услышавший жалобный всхлип, бросившийся на помощь. Зеленый совсем, оружие не достал, думал, что словами обойтись получится. Понадеялся на страх перед мундиром, на уважение. И заметающий все, влажный мартовский снег, похожий на кокаиновый порошок, рассыпающийся с неба. Кто-то там, наверху, случайно опрокинул свою бонбоньерку.
     - Что ж ты не стрелял? - огорченно спросил Тепляков. - Надо было сразу же стрелять. В воздух. Трусы они. А на выстрелы бы дворник подбежал, а то и полиция.
     - Так ведь мог и попасть, - шепнул подпоручик. Распухшие, кровоточащие губы его собирались морщинистой гримасой. - А вдруг застрелил бы кого?
     - Не жалко, - скрипнул зубами Петр. - Ладно, давай потихоньку двигаться. Живешь-то где? Давай домой отведу. Квартирная хозяйка есть? Поможет?
     Услышав адрес, Тепляков скривился. Он знал этот дом в соседних переулках, трехэтажное старое здание, пропахшее кошками и несвежим бельем. Жильцы все были люди опустившиеся давно, даже таблички на дверях их были перекошены и тронуты давней ржавчиной. Когда-то жил там старый приятель, спивавшийся помаленьку по давней русской привычке, да так и спился до смерти. Зато квартиры были очень дешевы, и те, кто имел стесненность в средствах, с удовольствием там селились, стараясь избегать старых жильцов.
     - Знаешь, пожалуй, я тебя к себе отведу, - решил Петр, закидывая руку подпоручика на плечо. - Подымайся, лежать тут без толку. Только замерзнешь. Тебе еще простуды не хватало.
     Кое-как доволок избитого до своей квартиры, хозяйка, открывая двери, лишь ахнула, увидав окровавленное мальчишечье лицо.
     - Ой, да что ж это, Петр Васильич?! - всплеснула пухлыми ладошками. - Где ж вы его взяли такого?
     - Хулиганы... - прохрипел Тепляков. Подпоручик, хоть и юн был совсем, и выглядел субтильно и хлипко, оказался на удивление тяжел. А, может, так казалось Петру, уставшему от длинного сумрачного дня. - Вы, Марь Степановна, лучше водички теплой дайте, да полотенец каких... Видите, что делается-то?
     - Да знаю, знаю, что надобно, - засуетилась хозяйка, метнулась на кухню, и Тепляков вскоре услышал, как забулькал греющийся чайник.
     - Зовут-то тебя как? - поинтересовался он у подпоручика, устроив его на диване поудобнее. Сам уселся в кресло, вытянул длинные ноги чуть не на середину небольшой комнатки.
     - Анджей... Станкевич... - шепнул подпоручик. - Имение батюшки в Мазовии, почитай что в самих болотах... Ах, красота-то там какая! И покой... В озерах летом лилии цветут... Как на картинке... Белые, почитай что фарфоровые, как посмотришь... Чудо, как хорошо...
     - Андрей, значит... Лилии ему... Ну, чисто барышня.
     Анджей, как и сам Тепляков, приехал в Петербург для переподготовки. Послали его в Николаевскую инженерную академию.
     - Ишь ты, - хмыкнул Петр, отжимая окровавленную тряпку в таз с водою, - будем, значит, за одною партой сидеть. Меня ведь в ту же академию отправили. Вот только, подпоручик, не путайся больше в истории. Не каждый раз на помощь кто придет. А ежели опять на каких паскуд нарвешься, так стреляй, не думай даже. В воздух для начала. Для испугу.
     Три дня отлеживался Анджей у Теплякова. Марья Степановна с ног сбилась, выпекая всякие пирожки да булочки - понравился ей молодой подпоручик, все казался похож на внука, которого у нее и не было никогда. На четвертый день собрался, расцеловал квартирной хозяйке руки - красные, распаренные, - в лучшей польской манере, ушел. Петру даже тоскливо как-то стало. Поговорить вновь не с кем, а вечера тянутся так долго и нудно, что невозможно усидеть дома. Правда, в городе тоже ничего хорошего его не ожидало. Тепляков бродил по Петербургу, как потерянный, глазел на темные или светящиеся окна, за которыми - казалось ему - вовсе не было жизни, лишь пустые глазницы черепа рассматривали его пристально. Часто видел под окнами маленькие жестяные коробочки, круглые, блестящие, забросанные снегом, скрипел зубами - кокаин был повсюду, и горсть коробочек под окном была непременною принадлежностью жилья интеллигентного человека, как водка с соленым огурцом казалась бессменным атрибутом рабочих кварталов.
     Иногда заходил Анджей, пил чай с неизменными булочками Марьи Степановны, рассуждал о механизации войск восторженно. Глаза его блестели, и в лице рисовалось восхищение всем, чему обучали в инженерной академии. У Петра же первоначальный энтузиазм угас, придавленный петербургской беспорядочной и бессмысленной жизнью, он ходил на занятия равнодушно, но учился внимательно - сказывалась военная династия, приучившая с малолетства к дисциплине.
     К лету стало повеселее - театры распахнули широко двери, в саду "Буфф" начались гуляния, и Тепляков часто ездил туда. Заплатив сорок копеек за входной билет, он бродил по саду, присаживался на скамейки, рассматривал гуляющую публику. Военный оркестр гвардейского полка играл весь вечер, и Петр с улыбкою смотрел на стрелков в шелковых малиновых рубахах и барашковых шапочках. Духовые инструменты блестели начищенной медью, и вальсы Штрауса медленно плыли над садом. Потом устраивался у заборчика, окружавшего партер театра, рядом со студентами и мелкими чиновниками, чтоб бесплатно послушать оперетту. После окончания оперетты часто бывал концерт, и тогда уже Тепляков не жалел денег заплатить за приставной стул. Помнилось ему, как несколько лет назад, бывая по делам в Петербурге, платил, чтоб послушать Вяльцеву. С тоскою слушал он "Гайда, тройка, снег пушистый...", смотрел, как певица прижимает руку к груди, и белый слоник - талисман на счастье, - подрагивает под ее пальцами. Вспоминалась ему отчего-то Катенька Смирнова, глупый, фальшивый ее голосок, пронзительно мечущийся меж стен винного подвальчика, и хотелось плакать. Когда же Ольга Ковалева, как когда-то Вера Панина, усаживалась на свой стульчик, расправляя аккуратно платье, и запевала чернобархатным голосом "Пожар московский", Петр осторожно сморкался, сглатывая невесть откуда взявшиеся слезы. Дивертисмент же, дававшийся на пристроенной к веранде сцене, Тепляков посмотрел лишь однажды - выступали негры с знаменитой своею чечеткой, а больше и не стал смотреть, уж очень не понравились артистки кафешантанные, которые по поданной метрдотелем визитной карточке разделяли ужин с любою пригласившей их компанией. Во всем этом почудился Петру вездесущий кокаиновый дух, и дивертисмент стал противен. Негры же показались странны не по-русски, хоть и любопытно было посмотреть, как лихо отбивают чечетку лаковые башмаки.
     Он вновь полюбил гулять по петербургским улицам, заходил на окраины, где бродили черноглазые болгары с обезьянками. Одетые, несмотря на душное лето, в полушубки и высокие бараньи шапки, вели они на тонких цепочках своих дрессированных зверюшек.
     - А ну, покажи, как баба воду носит! - кричала публика, бросая под ноги болгарину монеты. Обезьянке на хрупкие мохнатые плечики тотчас же пристраивалась палочка, зверюшка обхватывала ее лапками, ходила по кругу, будто несла коромысло с ведрами. Раскачивалась на ходу препотешно, косолапо ставя кривые ножки, будто моряк, идущий по корабельной палубе при волнующемся море.
     - А теперь покажи, как пьяный мужик валяется! - надрывалась от хохота толпа, и монеты сыпались с веселым звоном. Обезьянка шла, пошатываясь, валилась набок, делала вид, что засыпает. Закрывала тонкими, длинными пальчиками мордочку, блестела полуприкрытым, озорным глазом.
     Иногда Тепляков натыкался на представление Петрушки, потрясенно стоял, рассматривая мужика, изображавшего из себя целый оркестр. За спиной у него привязан был большой турецкий барабан с медными тарелками наверху, от которых к ноге была протянута веревка, за манжету на правой руке закладывалась колотушка для барабана, да еще он играл на гармонике. Колпак с колокольчиками создавал своеобразный аккомпанемент ко всей этой какофонии, когда мужик тряс головою. Петру казалось, что в детстве он уже видывал таких Петрушек, все представления их были ему знакомы до последнего слова, но все равно смотрел не отрываясь и, уходя, клал в поданную с поклоном шапку ассигнацию куда как большего достоинства, чем платил за негритянскую чечетку.
     Однажды Тепляков проснулся от пронзительных звуков шарманки - на Большую Морскую, прямо под его окна забрел старик с попугаем и шарманкою, крутил ручку дряхлого ящика красного дерева, обклеенного пестрыми открытками, с надеждой осматривал дома - вдруг да бросят монету. Петр вышел к нему, сам не зная зачем.
     - А что ж, дед, попугай твой, небось, предсказаниями занимается? - спросил вроде небрежно, а под сердцем робко дрожала надежда. Понял, что отчего-то захотелось узнать будущее, пусть даже таким неверным, глупым способом. Посмеялся сам с себя: ну чисто баба вдовая, что о новом муже мечтает, но от шарманщика не отошел.
     Старик поклонился с почтением и удивленно посмотрел на нежданного клиента.
     - Три копейки... - прошелестел неуверенно и тут же закашлялся, гулко, страшно, отирая посинелые губы ладонью. Теплякову показалось, что на губах старика выступила кровь. - Три копейки, господин офицер, за предсказание.
     Тепляков поспешно зашарил в карманах, вытащил рубль, сунул в дрожащую старческую руку.
     - Не надо сдачи, - сказал, краснея. - Пусть так будет.
     Попугай, покосившись круглым, черным глазом, закричал:
     - Кавалер-ррррия! - и "р" раскатилось громом в узком дворе-колодце. Застучали, открываясь, окна. Любопытные жильцы выглядывали, перекрикивались, обсуждая громогласно нежданное явление.
     - Тяни, тяни бумажечку-то, - зашептал старик попугаю, поглаживая нежно зеленые, встопорщенные перья. - Ну давай, тяни... Смущается. Ну ничего, сейчас, сейчас вытянет... - он извиняющеся глянул на Теплякова, несколько раз мелко поклонился, вздрагивая худою спиной, вновь погладил птицу. Попугай закаркал по-вороньи, захлопал крыльями, но послушно вытащил скрученную сосулькой бумажку из стеклянного, поцарапанного ящика.
     Тепляков развернул записочку на тонкой папиросной бумаге, усмехнулся, прочтя: "Из дремучих лесов спасенный тобою укажет дорогу к невесте твоей".
     - Вот это предсказание! - рассмеялся, сминая бумажку, засовывая ее зачем-то в карман. Конечно, глупо было надеяться на что-то, это ведь всего лишь шарманщик с попугаем, их предсказания все измышлены бедным стариком, сидящим вечером в пустой, холодной комнатке на чердаке. А за слепым окошком прямо под потолком льет дождь, крыша протекает, вода капает старику на лысину, а он пишет и пишет на бумажках счастливые предсказания, которые должны нравиться людям и дарить им хоть капельку надежды. - Тут и невеста, и неведомо кто спасенный, и леса дремучие! Какая прелесть! Ежели в клубе показать, смеху-то будет!
     - Др-рррремучие! - повторил попугай громко, засмеялся хрипло, явно подражая Теплякову. - Пр-ррррелесть!
     Старик же глянул испуганно. А вдруг да обидится офицер, отберет рубль, да еще и городовому сдаст, как нищего, шатающегося по дворам. Но не увидав сердитости в глазах Теплякова, и сам заулыбался с робостью.
     - А невеста у вас будет, господин офицер. С приданым богатым, - сказал. - Даже и не сомневайтесь! Вона вы какой из себя представительный.
     - Я и не сомневаюсь, - кивнул Тепляков да и пошел домой. Старик долго глядел ему вслед, даже когда дверь за странным офицером захлопнулась, не враз двинулся дальше. Попугай клюнул его в плечо несильно, крикнул что-то в ухо, тогда только опомнился шарманщик, зашаркал к другому двору, радостно ощупывая в кармане рубль и воображая уже хороший ужин. Виделись ему бараньи котлетки с небольшой, торчащей призывно косточкою, обернутой бумажкой, в точности такой, как для предсказаний. Вкус нежного мяса полнил рот, вызывая голодную слюну, и шарманщик заторопился, высматривая по дороге недорогую мясную лавку. "А все ж что за леса дремучие? - думал старик, шаркая по тротуару. Попугай сидел на его плече молча, мечтая о рассыпанных по клетке зернах. - И кого ж спасет этот господин? Ах, странно-то как, странно... И не помнится совсем, чтоб я это писал...". Но тут на углу возникла красочная вывеска бакалеи, и шарманщик, выбросив из головы все лишние мысли, толкнул магазинную дверь.
     Петр побродил по комнате, вытряхнул пепельницу, задумчиво перечитал билетик шарманщика. Пожал плечами. Смешно. И зачем понадобилось это дурацкое гадание? С тем же результатом мог к цыганке сходить. Теплякову послышалось:
     - Ай, позолоти ручку, золотой-яхонтовый-бриллиантовый! - и он рассмеялся с весельем. Сунул бумажку в карман, сложив ее аккуратно. Пусть лежит. Развлекательно будет потом вспомнить. На полковой пирушке показать можно, господа офицеры обхохочутся.
     В середине июня прибыла английская эскадра под брейд-вымпелом адмирала Битти. Большие корабли в Неву не вошли, но два крейсера - "Блонд" и "Боадицея", и собственная яхта леди Битти встали на якоря в кильватер за Николаевским мостом. Тепляков поразился - жена адмирала прибыла на отдельной яхте, а все потому, что в Англии по сей день считалось нехорошей приметой, ежели женщина на борт военного судна ступит.
     - Ну чисто дикари, Марья Степановна! - говорил он квартирной хозяйке, пожимая плечами. - И науки у них есть, вроде, и живут куда как хорошо. Грамотные. А вот поди ж ты, такая дичь дремучая! Представьте только, адмиральской жене на собственной яхте пришлось плыть к нашим берегам! А ведь эскадра целая шла, так ей в этой эскадре места не нашлось.
     Марья Степановна всплескивала руками, качала головой, тоже поражалась английским суевериям. Но сама, увидав бабу с пустыми ведрами, тут же бежала на другую сторону улицы, а ежели попадалась на дороге черная кошка, то Марья Степановна долго на нее шикала, а потом разворачивалась и шла другою дорогой. Но англичане изумляли ее до невозможности.
     Весь Петербург бросился в Кронштадт - посмотреть на англичан. На Васильевском острове около Кронштадской пристани будто по волшебству появилось множество яликов, и все яличники были одеты как по форме - в новые красные, жаром полыхающие рубахи, черные жилетки, на головах красовались черные картузы, которые яличники лихо заламывали.
     - Пятачок туда, столько же - обратно, - заявил, подмигивая, яличник Теплякову. Заново выкрашенный ялик покачивался плавно в мелких волнах, словно приглашал прокатиться.
     Петр кивнул, сам толком не сообразив - то ли ялику, то ли радостно скалящемуся мужику в красной рубахе.
     - А что, много народу к англичанам ездит? - поинтересовался Тепляков, усаживаясь и опуская в натруженную, мозолистую ладонь пятак.
     - Много! Можно подумать, что весь город с ума спятил. Будто никогда иностранцев не видали, - ухмыльнулся яличник. - Едва перевозить успеваем. Кабы захотели, так могли и по гривеннику в каждый конец спрашивать, все равно б платили!
     - Так что ж не спрашиваете? - удивился Петр. - Или доходы лишние не нужны?
     - Нешто у нас совести нет? Сказано - пятачок! - твердо отозвался яличник, заломил картуз свой еще более лихо, сдвинув его на затылок, приналег на весла. Ялик, накатываясь весело на волны, попрыгал к "Боадицее".
     Английский крейсер удивил Петра более всего простотой, невозможной в российском флоте. Вахтенный матрос ходил босиком, приезжая публика шаталась по всему кораблю, мальчишки и взрослые вертели маховики у казенной части орудий, открывали и закрывали замки. На палубу вытащили небольшую фисгармонию - это на военном-то корабле! - и разбитной матрос заиграл танцы. Англичане тут же расхватали девушек и молодых женщин, пустились в пляс. Около камбуза кок на столе деревянным молотком разбивал большие, лоснящиеся шоколадные плитки, жестами просил носовые платки - завязать большие куски, раздавал шоколад детям и женщинам. На девушек надевали алые мундиры и белые шлемы, совали в руки ружья, фотографировали. Много было смеху: девушкам мундиры были чуть не по колено. Петр только головою крутил, глядя на такие чудеса.
     - Нет, ну пляшут! На крейсере - балы устраивают! - ахал он, не веря собственным глазам.
     Английские матросы, отпущенные в город, тут же на набережной расхватывались петербуржцами. Их водили по городу, приглашали в рестораны и пивные, угощали от всей души.
     - А говорили, что англичане - чуть не механические люди, и веселья в них нет нисколько... - рассказывал потом Петр квартирной своей хозяйке. - Будто бы физиономии у них вытянуты лошадино, да воротнички всегда застегнуты, и галстуки затянуты туго-натуго.
     - Разве ж не так? - подымала пухлое лицо от вязанья старушка. - Чопорные они больно. И девицы у них бледные. Видать по всему, это от того, что дожди там на ихнем острове.
     - Ах, Марья Степановна, поглядели бы вы только! - смеялся Тепляков, пытаясь изобразить в лицах подвыпившего английского матроса, выходящего из пивной. Он махал руками, показывая, как матрос достает из кармана тростинку с пломбочкой, покачиваясь проверяет - все ли в порядке. Ежели тростинка повреждена - матроса ждет наказание. - Представьте только, Марья Степановна, это они так дисциплину блюдут. Оно и правильно. Если матрос ни в какую историю не попал, то и тростинка цела, и пломбочка. А как что случится, так сразу тростинка ломается.
     Марья Степановна вздыхала недоверчиво, накидывая на тонкие, гнущиеся спицы петли. Полосатый, колючий шарф полз со спиц, складывался пушистым комом у ног старушки, и котенок, подобранный ею во дворе, уже запускал острые коготки в вязанье, весело взмявкивая.
     В июле прибыла французская эскадра с президентом Пуанкаре. Гуляний в Петербурге стало еще больше. На улицах кричали: "Да здравствует Франция!", размахивали российскими и французскими флагами. Когда Пуанкаре проезжал по Английской и Адмиралтейской набережным к Зимнему дворцу, его встречала масса народа, от криков "Ура!" закладывало уши. Вокруг экипажа на рысях сопровождал президента почетный эскорт из лейб-казаков, и такая экзотика поражала не только французов, но и самих петербуржцев. Лейб-казаки, с большими чубами и бородами, в высоких бараньих шапках с алыми шлыками на правую сторону, с кривыми султанами сбоку шапки, в алых поддевках, неимоверно широких шароварах с красными лампасами, высоко сидели на своих рыжих дончаках, держа пику поперек седла, наискосок.
     - Чистая азиатчина. Будто на несколько веков назад вернулись, - усмехался Тепляков, но, подхваченный общим энтузиазмом, так же, как и остальные, кричал: - Вив ля Франс!
     По вечерам в городе была иллюминация, и студенты, обнявшись с пьяными французскими матросами, горланили "Марсельезу", огорчая до чрезвычайности городовых - песня была, вроде, запрещенной, а вот хватать нарушителей порядка было не велено, вдруг да обидятся гости, нехорошо будет. В саду "Буфф" против главного входа на веранде, где установлен был высокий помост с экзотическими растениями, играл румынский оркестр. Дирижер стоял впереди оркестра в черном фраке, напомаженый и завитой, скрипичный смычок так и летал в его руках, а глаза крутились с шальною быстротой, подмигивая близсидящим дамам. Он улыбался многозначительно, и струны пели и кричали под его пальцами. Дамы вздыхали, обмахивая краснеющие лица платочками, поводили томными, с поволокою глазами, переговаривались негромко, обсуждая темпераментного румына.
     Зайдя в сад посмотреть, как играет на свирели фавна музыкант - был и такой инструмент в этом оркестре, - Петр столкнулся с Колясочкиным. На голове журналиста был французский берет с белым помпоном рулевого - выменял у кого-то из моряков. За локоть его цеплялась вездесущая Катенька Смирнова, по-прежнему что-то канюча. На шее Катеньки повязан был шелковый бант цветов французского флага.
     - О! Тепляков! - радостно воскликнул Колясочкин, тиская потной ладошкой руку Петра. - Давненько, давненько... Да вот, почитай, как весною в кабаке столкнулись, так более и не видались. Что ж так-то?
     - Занят я, - отговорился Петр, незаметно вытирая руку. Ладонь стала неприятно горячей и липкой. - Я ж в Петербурге не на отдыхе. По делам тут. Каждый день в академию на курсы являться должен.
     - Ну, многие офицеры манкируют, и ничего! Не кадеты чай, - отмахнулся Колясочкин. - А вот как вам визиты иностранные нравятся? Сам Пуанкаре! Вы видали его выезд к Зимнему? С лейб-казаками. Ах, лошади чудо как хороши! Говорят, с ним вместе один из великих князей ехал. Честь!
     - Визиты как визиты, - лениво ответил Тепляков, и ему захотелось уйти. Не радовал уже румынский оркестр, и флейта фавна перестала вызывать любопытство. Ерунда-то какая. Флейта. К тому же, Катенька привычным жестом поднесла сложенные лодочкой ладошки к лицу, и в глазах ее заблестел снежно кокаин. - Ездят... Не просто так они к нам зачастили. Газеты разное пишут...
     - О! Газеты! - Колясочкин ухватился за пуговицу Петра, закрутил ее - вот-вот оторвет. Тот, сморщившись, отвел в сторону руку журналиста, но без толку - вновь уцепился за пуговицу пухлыми пальцами, украшенными перстнями. - Я и сам намедни статеечку тиснул. Не читали? - он смотрел с надеждою, но Тепляков отрицательно покачал головой. - Ну да, ну да, вы же такие газеты не читаете. Вам бы что посерьезнее, вроде "Биржевых ведомостей"! Акции там, облигации. Говорят, железной дороги акции подымаются, не слыхали? Особо Москвоско-Казанской дороги. Сто восемьдесят семь рублей пятьдесят копеек стоит одна штучка. Императорским Российским правительством гарантировано! Не то, что Черноморская железная дорога... Про ту говорят, что падать будет... - журналист рассмеялся дробно, словно негритянскую чечетку отбил. - Да, так вот... Уверены все, что теперь-то немец не сунется воевать. А то все готовятся, готовятся. Но теперь-то - нет! Побоятся. Вишь как тут, то англичане, то французы. Коалиция! Куда немцу против коалиции!
     - Ах, Мишель, всегда-то вы о политике... - скривив губки протянула Катенька. - Так надоело! Неужто других разговоров нет? Вот и Петру Васильичу не интересно.
     - Вам, душа моя, все надоело, все не интересно, - недовольно толкнул локтем спутницу Колясочкин. - А политика сейчас куда как важна. Так что ж вы думаете, Тепляков, будет война или нет?
     - Ну, раз вы пишете, что не будет, значит - не будет. В газетах всегда самые последние новости и чистая правда, - улыбнулся блекло Петр, отходя в сторону, даже рукою махнул, будто увидал кого из знакомых. - Вы уж простите, но меня ждут...
     И пошел торопливо по вычищенным дорожкам сада. "Ишь, политик... - недовольно мотал он головою на ходу. - Будет война... не будет война... Ему-то в окопах всяко не гнить!". А под сердцем дрожал испуганным заячьим хвостом холодок нехорошего предчувствия. И вся иллюминация праздничная, смех и радостные выкрики показались вдруг похоронными поминками, и налетевший из-за дерева клоун в костюме Пьеро представился горюном в белом длинном фраке, идущим за гробом. Запах духов гуляющих дам перебивали цветочные ароматы, а Теплякову все чудились белые лилии, бросаемые на могильный холмик, и пахли они так же тягуче, сладко и тяжело.
     Предчувствие оказалось вещим. Сараевский выстрел всколыхнул весь мир, но Петербург по-прежнему махал руками: что вы, что вы, немцы не решатся, не может того быть! Коалиция же! Зазря что ли адмирал Битти с женою аж из Англии плыл? А Пуанкаре? Как же Пуанкаре?
     31 июля объявили всеобщую мобилизацию.
     - Началось, - побелелыми губами выговорил Тепляков Марье Степановне. Старушка заплакала, уронив вязанье. Клубки раскатились в стороны, и котенок, маленький еще, глупый, с полосатым хвостом морковкою, бросился на нежданные игрушки со счастливым мявом.
     Не закончив курсов в Николаевской академии, получив неожиданно майорский чин, Тепляков отбыл срочным порядком в свой полк, попрощавшись только лишь с квартирной хозяйкой и Анджеем, тоже уезжавшим.
     - Ты, подпоручик, себя береги, - сказал он Станкевичу на прощанье, хлопая по плечу. - Тебя в болотах Мазовии невеста ждет.
     Анджей улыбнулся робко, ощупывая в кармане фотографию русоволосой девушки с белым, кружевным зонтиком в руках. Платье ее с высокой талией пузырилось от ветра вокруг тонкой фигурки, а на лице рисовалось счастье, и не было в светлых глазах ее ни страха, ни войны, ничего, кроме ожидания еще большей радости.
     Уезжая уже, на вокзале увидал Тепляков Колясочкина, размахивающего плакатом. Голос журналиста раскатывался над толпою, говорил он что-то очень патриотичное, бравурное, и головка Катеньки Смирновой, покрытая темным кружевным шарфом, будто в трауре, мелькала рядом. В руках у нее была кружка - собирала деньги на солдатские нужды, промокая сухие глаза шелковым платочком с черной, свежевышитой каемкой. Тепляков нырнул в вагон, стараясь проскользнуть незаметно. Вслед ему несся бодрый голос Колясочкина, кричащий:
     - За Царя и Отечество! Не впервой! Что нам немец? Тьфу - немец! Не посрамим... переможем... - и еще что-то, уже неслышное из-за свистка паровоза.
     - Не посрамим, ишь ты... - покачал головою Тепляков, устраиваясь поудобнее.
     - Слышь, майор, давай, что ли, выпьем, - предложил ему седой полковник, сидевший напротив. Он достал плоскую серебряную флягу, взболтнул ее. - Неплохой коньячок. Да и в поезде разжиться можно. После в ресторан сходим. Говорят, у них тут повар неплохой, да и запас продуктовый с собой везет. Побалуемся перед фронтом. Там-то уже киевской котлетки не видать.
     Тепляков кивнул, делая вид, что не замечает, как сыплет белый порошок в свой стакан седой полковник. Мерещился ему мартовский снег, заваливающий Петербург холодом и сыростью. И на душе было муторно, промозгло, будто маяла застарелая простуда. Петр вздохнул тяжело, выпил коньяк залпом, словно воду холодную по жаре.
     - За Царя и Отечество...
    
     Глава третья. Эскимо
    
     Армию затягивало все глубже на территорию Восточной Пруссии, словно в жаждущую, широко разверстую глотку. Немцы огрызались, отступали, рыча, как дворовые псы, испуганные хозяйской палкой. Не хватало всего: оружия, хлеба, одежды, но солдаты упрямо шли вперед, подгоняя сами себя бодрыми восклицаниями.
     - А что ж, небось, через месяц-другой берлинские девки будут нам глазки строить! - смеялись они. - Как раз хорошо по осенней-то сырости, когда девка обнимет! Бодро идем, хорошо. Немец с перепугу почитай что и не сопротивляется.
     Казалось - еще чуть напрячься, совсем немного, и империя упадет под ноги российской армии перезрелой сливой, лопнувшей от удара о землю.
     - Не нравится мне это, - говорил Тепляков, уныло глядя на заболоченную дорогу. - Ох, не нравится...
     - Да брось ты, Петр! - хлопал его по плечу приятель, егерский капитан. - Тебе так и вовсе жаловаться не на что. Работенка не пыльная. Что твой инженерный батальон сейчас? - и капитан доставал из кармана маленькую табакерку, украшенную серебряным чертенком, откидывал пружинную крышечку, подносил к лицу белый порошок. - Не бери в голову, Петр! - улыбался, пряча вновь табакерку в карман. - Хорошо армия идет, ой, хорошо! Немцы вон по углам попрятались!
     - То-то и оно... - раздумчиво отвечал Тепляков. - Сейчас дороги хорошие. А дальше что? Болота! И как там?
     - Как-то да будет, не беспокойся ты так! - радостно кричал капитан, нашаривая в кармане заветную табакерку. - Досюда дошли, ну и дальше пойдем так же лихо!
     - Пойдем ли? - сомневался Тепляков. - Глянь-ка, Сергей, обозы отстали, хлеба уже который день нет. Самсонов тоже беспокоится, смурной ходит.
     - Ну, он командующий, ему и положено беспокоиться, - капитан не унывал. Звонко щелкнула крышечка чертенячьей табакерки, и Петр поморщился. - Обозы... Дались тебе эти обозы! Хлеба нет, зато мяса навалом. Глянь, вон по дорогам стада целые ходят. Хватай да режь. Овцы вон какие жирные. На вертеле, да над костром - пальчики оближешь. У меня солдатик один в роте на повара ресторанного обучался, когда забрили. Забьем овцу - приходи, Петруша, пробовать. Так что не помрем с голоду. А еще Первая армия подтянется, вот тогда и вовсе зададим немцам жару!
     - Подтянется ли? Мы уж слишком быстро вперед бежим. Будто девка, что по переулку от собачьей своры удирает.
     - Так французы ж просят, - уже серьезно говорил капитан, запрятывая табакерку поглубже. - У них там вот-вот Париж возьмут. Совсем гнилые дела у французов. Солдаты их в окопах тысячами гибнут, а поделать ничего не могут. Вот и уговаривают, чтоб наша армия на себя немцев оттянула.
     - Оттянуть-то оттянем, а когда нам помощь понадобится, придут ли французы? Сам понимаешь, это сейчас они шелком стелят, а как спать придется - не закусают ли клопы?
     Капитан махал рукою, разом смахивая в сторону все вопросы. Да и в самом деле, что могли они сделать? Приказ...
     Вскорости, как и предвидел Тепляков, начались болота, и армия продиралась через них, теряя обозы и пушки. Снаряды приходилось тащить на себе - повозки не проходили, лошади гибли в вонючих топях. Инженерный батальон выбивался из сил: гатили дорогу, валили хлипкий лес. Тепляков отощал, глаза светились на почерневшем от усталости лице нехорошим, лихорадочным блеском.
     - Расслабься, Петруша, - уговаривал капитан, силком толкая в ладонь Теплякова табакерку с серебряным чертенком. - Не бери все так близко к сердцу, оно ж не выдержит, лопнуть может, - и заливался глупо-счастливым смехом.
     Остававшийся еще хлеб заплесневел вконец, и есть его было невозможно. Стада скота, столь часто попадавшиеся раньше на дорогах, в болотистых местах пропали напрочь, и капитан только вздыхал, вспоминая о жареном на костре ягненке. Солдаты выкапывали какие-то корешки, жевали на ходу, потом мучились кровавым поносом. Многие умирали. А тут еще немцы повадились обстреливать войска на марше, когда и перестроиться невозможно, и спрятаться негде. Оставалось только надеяться, что снаряд пролетит мимо, свистнув злобно над головою. Падали в хлипкую грязь, закрывая головы руками, молились - кто шепотом, кто в голос выкрикивая, а больше ничего и не могли.
     - И сражения нет, и скольких уже похоронили! - уныло опускал голову Тепляков.
     - Так ведь война, - рассуждал капитан. - Всегда кого-то хоронят. На то и армия.
     Под ногами чавкала жирная, черная грязь. Болото вздувало гнусно пахнущие пузыри, лопавшиеся со шлепками, разбрасывая во все стороны вонючие брызги. Армия шла вперед, оставляя за собою убитых, раненых и просто больных. Приказ подгонял людей.
     - Слишком быстро идем. Слишком, - сокрушался Тепляков. Водка согрела заледеневшие от усталости внутренности, растеклась по телу уютом. - Ежели Первая армия не подоспеет вовремя, немцы нас сожрут, даже косточек не оставят.
     - Ну, ты прям как в сказках рассуждаешь! - смеялся капитан, занюхивая водку белым порошком из табакерки, будто соленым огурцом. - Пришел Иван-царевич, переборол Змея Горыныча, а тут Баба Яга примчалась в ступе, всех сожрала, а косточки под кустом закопала.
     - Кто наши косточки закопает? А, Сергей? Крест-то хоть поставят на могиле, или так, в гиль бросят, чтоб тиной болотной затянуло? Да и забудут потом, что все болото русскими костями полнится.
     - Да ну тебя! - отмахивался капитан. Его мир уже был радужным, переливающимся счастьем. - Что за настроения такие? Возьми лучше мою табакерочку! Возьми, не куксись.
     - Не хочу! - отталкивал Тепляков протянутую руку. - Не буду. Хочу, Сережа, мир видеть таким, каким он есть.
     - А я что, не вижу, что ли? - обижался капитан. - Таков, каков он сейчас для меня - то и правда. У каждого своя правда, Петруша.
     - Тебе только кажется. Правда в чьей-то собственности не бывает.
     Капитан только сплюнул в сердцах.
     Поход продолжался. Под ногами солдат чавкали жадно мазурские болота, время от времени раскрывая черные окна, будто пасти, заглатывали очередную жертву. Армия изнемогала. Забравшись так далеко на вражескую территорию, уже невозможно было остановиться. Голодные, грязные солдаты не думали больше о гладких берлинских немках, лишь сердито посматривали вокруг, ворча, что оружия не хватает, патронов почти что нет, и ежели немец вот сейчас нападет, то отбиваться придется разве что штыками.
     - А рази ж немец под штык полезет? - рассуждали солдаты, пытаясь обсушиться у чахлых костерков. - Не-ет, не полезет! Не дурной, небось. Вначале нас под снаряды поставят, а уж потом только пехота возьмется. Может, еще и не будет для пехоты вовсе никакой работы после артиллерии-то...
     В стороне глухо ухало, фонтаном взлетали болотные брызги.
     - Да... Снарядов у них и сейчас хватает... - ежились солдаты. - Нам бы столько. Эй, Васька! - окликали пробегавшего мимо писаря штабного. - Что слышно там? Подкрепление будет? Хлеб подвезут? Оружие... А, Васька, оружие-то хоть будет? Батареи наши где?
     Тот только плечами пожимал, говорил, таинственно прикрывая правый глаз, будто знал что-то, другим неведомое:
     - Самсоныч-то наш хмурый. Как про Первую армию кто помянет, сразу кривится, как кислятину съел, - шептал Васька, оглядываясь, крутя нервенно головою: не слышит ли кто из господ офицеров. - За подкрепления ничего не слыхал, вот только офицеры штабные все говорят, что надежда - только на Первую армию. Мол, она тоже на марше, к нам на подмогу идет. Вскорости будет. А там и оружие, и хлеб, и вовсе всего навалом. Богатые обозы за собой тянут, чтоб и нам хватило. И батареи ихние целехоньки. Снарядов - завались! Тогда-то немец и поймет, что почем!
     - Ох, скорее бы, - вздыхали солдаты, истово веря в брехню штабного Васьки. Да и то: кому знать, как не ему? Все слышит, все видит, все замечает, а сам в уголочке тихенько сидит, никто о нем и не вспомнит. Кто ж на писаря внимание обращает? Разве что ежели бумажка какая понадобится.
     Немцы обстреливали все чаще, все больше, словно снарядов у них было без счета.
     - Гибнет армия, - шептали и солдаты, и офицеры, с тоскою оглядывая болота, раскинувшиеся вокруг. - Ежели Первая не придет на помощь, тут нам и смерть.
     Но о Первой армии ничего слышно не было, лишь передавали, что торопится она следом, да только из слов шубу не сошьешь и против немца разговорами не отобьешься.
     - На смерть загнали! - возмущались солдаты, стряхивая червей с прогнившего в душной сырости мяса. - Бросили нас тут подыхать. Во славу Пуанкаре французского.
     Армия, начинавшая с бравурных и легких побед, оказалась в окружении, и не было ни помощи, ни надежды. Всюду были немцы, хорошо вооруженные, сытые, предвкушающие победу.
     - Ничего, вот придет Первая армия, наваляем немцу по самое не хочу! - бодро говаривал на привалах егерский капитан, поглаживая серебряного чертенка на табакерке. Тепляков только вздыхал, сил спорить уже не было. - Немного осталось продержаться!
     Армия пыталась развернуться, выйти из котла, закрывающегося прямо на глазах, но идти было некуда, разве что в гиблые мазурские топи - остальные дороги обстреливались немцами столь плотно, что не было надежды даже мыши проскользнуть. Пробирались где по колено, а где даже по пояс в болоте, бросали оружие - не было сил тащить тяжелые винтовки. Одежда изорвалась, пропиталась гнилой, тягучей жижей, задубела и не столько прикрывала тело, сколько рвала жесткими складками кожу. Инженерный батальон, поредевший почти что до роты, еще пытался укладывать гати, но солдаты лишь гибли напрасно под немецкими снарядами. В конце концов Тепляков махнул рукою:
     - Ребята, надо выбираться, - сказал.
     - И то... - заговорили солдаты. - Бросили нас тут. Забыли, наверное...
     - Как бросили?! - возмутился егерский капитан. - Вот скоро уже придет Первая армия...
     Едва сбежал - порывались морду набить. Тепляков поразился: никогда не было такого с солдатами, и вот... Страшно.
     Обстрел стал постоянным. И днем, и ночью свистели снаряды, плюхались в болото, поднимая вонючие фонтаны - не чета Петергофским, но большей частью рвались меж уцелевших войск, вызывая панику, разбрызгивая уже не болотную жижу, а кровь.
     30 августа донеслось, что погиб Самсонов, и армия осталась без командующего.
     - Ну, теперь нам всем хана! - порешили дружно солдаты.
     Тепляков был согласен с ними: о Первой армии по-прежнему ничего слышно не было, а немцы наглели, наседали, будто понимали, что нет сил у гибнущего войска сопротивляться.
     Как-то вечером оставшиеся в живых офицеры - несколько человек, измотанные до предела, перевязанные грязными бинтами, с лихорадочно-больным блеском в глазах, - собрались на крохотном болотном островке, поросшем пожелтелой, вялою травкой.
     - Что делать будем? - спросил седоватый полковник, потирая распухшую щеку. У него невыносимо болели зубы, ныли беспрерывно, застилая весь мир туманной пеленой. Левый глаз - со стороны больных зубов - был полуприкрыт, морщинистое веко нависало низко, и из-под него была видна бледно-голубая муть. Волосы торчали клочковато, и он часто поглаживал непослушный ежик. - Отступаем с позором, господа. Люди гибнут. Смотреть страшно, - и он сморщился в очередной раз - зуб стрельнул резкой болью, от которого заныло ухо.
     - Гибнут, - кивнул молоденький поручик, впервые понюхавший пороха в этой войне. Смотрел он устало, словно старик, измученный годами. Болота, казалось, вытягивали и силы, и душу. - А что мы можем-то? Ну что? - в голосе зазвучало слезное отчаянье.
     - Батарея еще, - дернул плечом Тепляков. - Кроют поверху, головы не поднять. Так и расстреляют беззащитных.
     Мутный глаз полковника раскрылся широко, в нем блеснула искра.
     - Батарея точно досаждает изрядно, - сказал он, улыбнувшись внезапно и тут же вновь сморщившись и ухватившись рукою за щеку. - Особо лазарету достается. Будто специально по раненым стреляют.
     - Беззащитных любят, - зло отрубил Тепляков. - Они не будто, они действительно специально стреляют.
     - Вот и я о том, - согласился полковник, не отпуская ладони от щеки. - Так что, господа, думаю, надо бы нам эту батарею промыслить. Чтоб заткнулась пакость этакая.
     - Да как же?! - подскочил егерский капитан, выкатывая глаза изумленно. - Что ж мы сделать можем? Ни разведки, ни припасов, ничего! Оружия - и того почитай что нет!
     - Ну, насчет разведки... - протянул Тепляков, поднимая брови. - Есть у меня в батальоне несколько мужичков. Лесники бывшие. Один, из-под Копыля откуда-то, убрел недавно ночью. Мы уж думали - помирать пошел, или в плен сдаваться. Ан нет. Вернулся поутру, да еще и в новеньких сапогах. Ах, хороши сапоги у Петрени! На зависть. Непромокаемые, хромовые. Не иначе, как офицера какого завалил. Вечно-то он с ножом ходит. За голенищем прячет, никому не показывает, да я-то знаю. Я бы и сам от таких сапог не отказался.
     - О! - назидательно поднял палец полковник. - Вот и разведка нашлась. Лесники по болоту пройдут незаметно, никакой немец их не углядит. Осталось добровольцев собрать на лихое дело.
     Поспорили, конечно, еще, покричали. Но другой мысли ни у кого не было. А батарея немецкая у всех поперек горла стояла, в печенку впилась. Порешили день готовиться, а ночью идти. Теплякову назначили командовать вылазкой. Он согласился с готовностью. Если б не предложили, сам бы вызвался на такое дело. Пусть не командиром, но сил уже не было ничего не делать, смотреть, как умирают вокруг люди, и только зубами скрипеть в бессилии. Поручик попросился с ним.
     - Не могу, Петр Васильич, - сказал. - Пусть убьют, но хоть делать что-то буду. А то лишь грязь болотную глотаем. Обидно!
     Тепляков к Петрене подошел, потоптался рядом с неловкостью - не знал, как и заговорить.
     - Да что ж, Петр Васильич, неужто дело какое нашлось? - вскинулся солдат, скрипнув блестящими, щеголеватыми сапогами.
     - Точно, - кивнул Тепляков. - Ножичек бы твой взять, Алексей, а? Тут ведь дело какое... Собираемся ночью немецкую батарею пощупать. А то обнаглели вконец. Сам видишь, что творится, - подтверждая его слова, тяжко ухнуло, и невдалеке взлетел фонтан бурой, вонючей грязи, раздались крики и стоны.
     - Да. Нехорошо, - согласился Петреня, почесываясь смущенно. - Вот только ножичек я не отдам. Знаю я эти дела. Скажут потом, что потеряли, сгубили в болотах. Не-а, не дам, - и, увидев нахмуренные брови Теплякова, сходящиеся гневом на переносице, улыбнулся щербато. - Сам с вами пойду, Петр Васильич. Так-то ножичек целее будет, - он достал из-за голенища тяжелое, хищно изогнутое лезвие, переливающееся матово. У Теплякова и рот открылся - булатная сталь переливалась голубыми узорами, рукоять, обмотанная полосками кожи, сама ложилась в ладонь, устраивалась уютно. У самой рукояти была тонкая гравировка - вытянувшийся в беге волк, и невидимый ветер ерошил вздыбленную шерсть.
     - Ух ты! - выговорил, справившись с изумлением Петр. - Где ж ты такой добыл, Алексей? Вроде, на арсенальных складах такого не выдавали.
     - Ну, мало ли чего на складах не выдавали, - Петреня ухмыльнулся, запихивая нож обратно за голенище. - Добыл и все тут.
     Сколько не бился Тепляков, так ответа другого и не было. Копыльчанин стоял на своем: повезло, мол, нашел, по дороге попался. Так и отстал Петр.
     - С таким ножичком тебе никакой немец не страшен, - заметил только.
     - Эт точно, ваш-бродь! - радостно отозвался Петреня. - Во, глядите! - он взмахнул ножом, невесть как оказавшимся в широкой, твердой ладони. - Я ж тому барончику вот так голову и снес, - лезвие тяжко свистнуло, вспарывая воздух. - Ну, тому, что в сапожках моих щеголял. Только вот что, Петр Васильич, ножа мало будет. Нужно другое оружие собрать.
     - Будет оружие, будет, не сомневайся.
     - Мне б винтовочку мосинскую, - мечтательно протянул Петреня, поглядывая в сторону своей берданки, отложенной на свернутую шинель. - Она и в болоте выстрелит.
     Тепляков кивнул.
     Оружие собирали чуть не по всем батальонам, отбирая мосинские винтовки у почти что плачущих солдат. Один, бывший жиган, хотевший скрыться в армии от уголовного дела, что грозило ему мало не каторгой, вцепился намертво в затертый, лоснящийся ремень, заверещал пронзительно:
     - Не дам, и не просите, не дам! - кричал он, размазывая слезы и сопли по грязной физиономии, усталой до полусмерти, как и у всех. - Это ж гибель верная, без оружия остаться!
     - Да я ж тебе "Арисаку" взамен дам, - протягивал ему Тепляков японскую винтовку.
     - Этот хлам японский только плечи оттянет, - презрительно скривил худую физиономию жиган. - И американскую не предлагайте. Старье это тоже не стреляет. Сыро ей. Прям как дитя грудное. Чуть пеленки намочило и тут же в крик.
     - Послушай, ведь если винтовку не отдашь, так тебе с нами идти придется, - попытался объяснить Тепляков, с сомнением оглядывая хлипкую фигуру солдатика, привычного больше к питерским подворотням.
     - А и пойду! - взвизгнул тот. - Все равно подыхать! Так я с музычкой! - и затянул во все горло, рисуясь явственно, разворачивая тощие, сутулые плечи: - Из-за оооострова на стрежееееень... да на просто-оооор речной волны-ыыыыы...
     Так и собралась команда, которую Петреня, шутя мрачновато, назвал похоронной.
     - А как же? - удивился даже, когда поручик подступил к нему со строгостью за неуместную шутку. - Мы ж батарею тут же, в болотах схороним. Вот и похоронная команда получается.
     Собрав команду, Тепляков занялся динамитными шашками. Никому не доверил - сам выбирал, пересматривая с бережением скудные запасы.
     - Ваш-бродь, ты гляди, фитиль выбирай сухой и подлиннее, - советовал Петреня, заглядывая через плечо. Тепляков задумчиво улыбался.
     Сделал увесистую связку, перетянул куском бечевки.
     - Ну, глянь-ка, Алексей, - показал Петрене. - Чисто эскимо!
     - Хороший подарочек немцам будет, - кивнул солдат. - Прям по погоде.
     Перед выходом Петреня подсунул чернявому жигану корявый кулак под нос:
     - Ты, парень, на сапожки мои не заглядывайся, - заявил мрачно. - А ежели под тобой хоть веточка какая скрипнет, так пожалеешь, что мамаша твоя на свет народилась. Понял? - жиган с отчаянностью чуть не полез в драку, но вглядевшись в здоровенный кулак, качающийся перед лицом, да увидев цепким, привычным глазом блеснувший матово нож, быстро потух, лишь кивнул согласно.
     - Не надобны мне твои сапоги, дядя, - сказал. - У меня свои есть, - и продемонстрировал американские ботинки с обмотками.
     По болоту почти что ползли, пригибаясь низко к кочкам. Тепляков тащил динамитную связку, потирал лоб - голова болела невыносимо, стучало в висках, затылок отзывался ломотой.
     - Эк тебя, ваш-бродь, - шептал Петреня, ползущий рядом. Он обеспокоенно поглядывал на командира, морщился всякий раз, когда Тепляков тер виски. - Ты б это, взрывчатку-то отдал. От нее у тебя голова муторная.
     - Это точно, - соглашался Тепляков, закусывая губы - голову простреливало, словно в ухо кто-то вставил длинную, острую спицу и поворачивал ее с изощренным садизмом. - Динамит, Алексей, нитроглицерин содержит. А это такая дрянь! От испарений голова и болит.
     - Во-во, нанюхаются всякой холеры, а потом - голова... - осуждающе бурчал солдат. - Этот, как там его... нитро... тьфу! Православному человеку и не выговорить! В общем, зараза еще та! Так отдай связочку, ваш-бродь.
     - Да нет, Алексей, я уж сам, - отказывался Тепляков, ощущая горячие толчки в голове. Ему приходилось стискивать зубы, чтоб не застонать. - Мне все равно головной болью сейчас маяться, так не надо, чтоб еще кого это зацепило. А то представь, весь наш отряд - с больными головами, - он даже попытался засмеяться, представив эту картину, но только охнул от стреляющей боли.
     - Тоже верно, - кивнул Петреня. - Только ты, ваш-бродь, поосторожнее ползи. А то прям как по бульвару идешь с девицей под ручку. А тут вражины засели. Надо тишком, молчком, чтоб ни одна собака не учуяла. Вот, гляди, - и он скользнул вперед, растворился мигом в темноте бесшумно, только и мелькнул черный сгусток, да тут же и пропал. - Видел? - сказал, возвращаясь. - Так что, ваш-бродь, не ломись, как лось через заросли.
     Тепляков мотнул головой. В глазах помутнело. На небе плясали две луны, перебрасываясь, как мячиками, звездами. Низкие облака вихрились лохмато, словно дерущиеся коты.
     Немецкая батарея была, вроде, и не далеко - три-четыре версты, не больше. Но это не была мощеная, гладкая дорога, по которой весело катятся повозки. Больше двух часов пробирался отряд по болоту. Один из солдат утонул - ступил неудачно, промахнулся мимо кочки, и сразу ушел с головой в тягучую, липкую грязь. Никто и ахнуть не успел. Только пузыри поднялись на поверхность, жирно блестя в лунном свете.
     Когда впереди замаячила чернота батарейного расчета, Тепляков остановил отряд.
     - Здесь разделимся, - сказал. - Вы все пойдете туда, - махнул рукою в сторону. - Там охрана батареи расположилась. Ваша задача - стрельбу устроить, внимание отвлечь. Вот, господин поручик с вами пойдет. Будет командовать атакой, - поручик подтянулся, расправил плечи молодецки. Из глаз его пропала безнадежная усталость. Тепляков улыбнулся ему ободряюще. - А я, ребята, тишком к оружейному складу подберусь, да и подложу подарочек. Как рванет, сразу начинайте отходить. Ясно?
     Солдаты заворчали. Мол, ясно все, чего уж не понять. Сделаем как надо, не сомневайтесь, ваш-бродь. Не извольте беспокоиться. Только Петреня стоял, мрачно хмурясь.
     - Ну а ты, Алексей, чего насупился, как мышь на крупу? - хлопнул его по плечу Тепляков.
     - С вами пойду, - буркнул солдат. - Там посты охранные. Как проберетесь?
     - Ну а ты чем поможешь?
     Петреня заухмылялся, неуловимым движением выхватил нож из-за голенища, подбросил его вверх - мягко блеснула булатная сталь, гравированный волк, поймав лунный луч, подмигнул с игривой жесткостью.
     - Во, ваш-бродь! Супротив этого ни одной охране не устоять. Сниму, даже пикнуть не успеют. Тревоги не будет.
     - Все! - резко, командно произнес Тепляков. - Отсюда двигаемся только ползком, чтоб нас раньше времени не заметили.
     Отряд растворился в ночной темноте.
     - Ты, ваш-бродь, за мной ползи, - сказал Петреня. - Я вперед двинусь, чтоб часовые на дороге не попались.
     - Ну, командуй, Алексей, - усмехнулся Тепляков.
     Петреня ужом скользнул по земле, ни звука, ни шороха не сопровождало его движения. Тепляков пополз следом, прижимая к груди связку динамитных шашек. Вскоре увидали часового, мерно вышагивающего вдоль хлипкой хижины из плавника, построенной явно на скорую руку.
     - Погодь, ваш-бродь, - зашипел Петреня. - Они парами ходят.
     И действительно, из темноты вынырнул второй часовой, обменялся с первым приветствием, зашагал в другую сторону. Петреня пополз за ним. Мгновение - Тепляков и заметить не успел, что произошло, - солдат уже стоял, подхватывая падающего часового. Опустил его на землю бережно, беззвучно.
     - Теперь второго подождем, ваш-бродь, - шепнул, едва шевеля губами. С ножа медленно капала кровь.
     Немец подошел свободно, вальяжно, глаза его смотрели вяло и сонно. Он не ожидал опасности. Да и откуда? Русская армия, разгромленная полностью, бултыхалась в болотах, умирая. Часовой, хлюпая сапогами по болотной жиже, думал, что напрасно вообще посты выставляются. От русских ждать ничего не приходится. Но - порядок есть порядок, поэтому он не жаловался, только комары досаждали изрядно. Часовой взмахнул ладонью, стараясь прихлопнуть особо наглого кровососа, усевшегося на шею, да так и замер с поднятой рукой.
     - Только дернись, поганец, - прошептал кто-то едва слышно ему в ухо. Немец не понял русской речи, но явственно уловил угрозу в голосе и задышал часто, испуганно.
     - Алексей, давай быстрее, - поторопил солдата Тепляков, поднимаясь на ноги. Со стороны бивака охраны батареи донеслись истошные крики, часто зачавкали выстрелы. - Там наши уже атакуют.
     Мелькнуло булатное лезвие, и часовой захрипел с прибулькиванием.
     - Ну вот и все, ваш-бродь, - удовлетворенно заявил Петреня, вытирая нож об одежду немца. - Теперь складик наш, как на тарелочке.
     Он остался охранять, зорко поглядывая по сторонам. Теплякову даже показалось, что солдат видит в темноте, так уверенно блестели его глаза. Стрельба не утихала - отряд прикрывал диверсантов изо всех сил, и если не знать, что русских всего полтора десятка, то можно было бы подумать, что в атаку пошло несколько батальонов.
     Тепляков нырнул в склад, сунул динамитную связку меж ящиков со снарядами, перекрестил фитиль. Зажигалка сухо щелкнула, расцветая фиолетовым, дрожащим пламенем.
     - Ходу, Алексей, ходу! - выкрикнул Тепляков, выскакивая из склада. - Сейчас так рванет! - он уже не беспокоился о маскировке.
     Петреня рванул бегом, забросив за спину винтовку. Далеко убежать не успели - бухнуло тяжело, гулко, вмиг заложило уши. Теплякова бросило навзничь, земля под ним закачалась, чавкнула болотная жижа. Петреня лежал рядом, ошарашено мотая головой. Вокруг свистели осколки снарядов, ночь была расцвечена фантастическим фейерверком.
     - В саду Буфф и то такого не было! И когда Пуанкаре приезжал, иллюминация куда как беднее блестела! - крикнул Тепляков Петрене прямо в ухо. - Эх, хорошо эскимо было! Настоящее российское!
     Отовсюду доносились истошные крики, а боеприпасы продолжали рваться, выстреливая в ночь горячий металл.
     - Ну, давай, Алексей, - тронул Тепляков Петреню за плечо. - Пора выбираться. Ползком, тишком, глядишь, доберемся до своих.
     Солдат вздохнул, дергая бровями. Тепляков всмотрелся в его бледное лицо, окинул скорчившуюся фигуру взглядом и закусил губу: полуоторванная рука висела едва на нескольких жилах и куске кожи, в груди чернела рваная дыра, заполняющаяся кровью.
     - Эх, Алексей, что ж ты так? - с отчаянием выкрикнул Тепляков, ощущая странную безнадежность. Недавнее чувство пьянящей победы исчезло. - Ну, ничего, все равно поползем. Потихоньку, помаленьку... - он взвалил раненого на плечи, пополз под непрекращающимся огнем, вжимаясь в топкую землю. - Вот так, вот так. Ты поговори со мной, Алексей...
     - Да что ж, ваш-бродь... - забормотал Петреня. - Не доглядел я. Поздно упал, вот и попал под осколок... Эх, сам виноват... А леса у нас знаете какие, ваш-бродь? Вы к нам приезжайте, как война закончится. У нас охота важная...
     - Приеду, конечно ж приеду, Алексей, - Тепляков чуть не плакал. Голова по-прежнему рвалась болью, словно крутили у висков зубчатые железяки, болотная грязь забивалась в рот, не давала дышать. Тело Петрени наваливалось почти неподъемной тяжестью на спину, вжимало в грязь еще глубже. - А ты мне вот что скажи, на кабана у вас можно сходить? А то я почти что всю жизнь мечтаю секача завалить. У меня и собака есть. Охотничья. Гончак. Красавец! Тобиком зовут. Тобиас то есть. Английских кровей. Предка его дед мой чуть не из самого Лондона вывез от герцога какого-то. А, Алексей? Как насчет кабана? Сходим на охоту с английской собачкой?
     Петреня только захрипел едва слышно. Тепляков сердито выругался.
     Неожиданно из темноты вынырнул жиган, подбежал к Теплякову, скаля желтоватые зубы.
     - Ваш-бродь! - закричал. - Там пулеметы! Там немцев столько, что... Переполошенные они все! Ох, едва отбились. Наших половина там полегла, но мы всех вынесли, и убитых тоже! Но немцев много уложили! А потом вы как фейерверк устроили, так они и о нас забыли. Все бегали, суетились, в воздух стреляли, а то и друг в друга. Не разобрались толком в темноте где кто. Ух, интересно ж было! Ну, мы под шумок и выбрались, а они там до сих пор друг друга стреляют, да все орут: "Верфлюхтер шайзе!". А что это за "шайзе" такое?
     - Ты б помог мне, Степан, - устало отозвался Тепляков. - А то не дойти самому...
     - Да, ваш-бродь! - тут же подтянулся жиган, и даже стал на мгновение похож на настоящего солдата, ветерана, задубевшего в походах. - А что это у вас? Да неужто дядю Леху подстрелили? - на лице его изобразилось столь неподдельное горе, что Тепляков даже изумился.
     Вдвоем двигаться стало легче - Петреню тащили по очереди, и вскоре выбрались к месту встречи. Молоденький поручик, вытирая измазанное, все в саже лицо, подскочил к Теплякову.
     - Петр Васильич, полный успех! - заговорил, жарко поблескивая глазами. - Конец батарее! Похоронили мы ее-таки. Потери, конечно, но... Теперь куда как легче будет.
     - Ох, надолго ли? - вздохнул Тепляков, но больше ничего говорить не стал. Жаль стало поручика. Так-то он радовался удачной вылазке. - Вот, раненый тут у меня. Нет ли каких бинтов? Хоть перевязать, пока до лазарета его донесем.
     Поручик убежал в темноту, а Тепляков склонился над раненым. Петреня лежал, вытянувшись строго, брови его были напряженно нахмурены, на шее вздрагивала тихонько жилка. Развороченное плечо и грудь пенились кровью, блестяще-черной в дрожащем лунном свете.
     - Ты это... парень... ты сапожки-то мои возьми, - притянув к себе жигана, захрипел Петреня. - Головой не крути, ну чисто жук... - бледно улыбнулся он. - Что ж ты глаза прячешь? А то я не знаю, что вышел мой срок, помирать пора. Так сапожки возьми, чтоб не пропали зазря. А ножичек пусть ваш-бродь заберет. Отдай Васильичу-то...
     Черные глаза жигана бегали из стороны в сторону, полнились слезами. Кудрявая голова кивнула.
     - Дядя Леха, - попросил жалобно. - Ты б не помирал еще, а?
     - Вот аккурат в нужное время помру... - раздвинул запекшиеся губы усмешкой Петреня. - А опорки свои ты выбрось, Степка, слышишь? А лучше кому босому отдай. У тебя теперь сапоги будут важные. С фон-барона снял... - вдруг он застонал едва слышно, рот его раскрылся широко, наполнился кровью, струйка потекла по щеке, по подбородку, скатываясь на вытянувшуюся шею. Жиган ахнул.
     - Дядя Леха, эй, дядя Леха! - позвал он, с бережением встряхивая старого лесника за плечо. - Мож кому отписать про тебя? Жене...
     Петреня не ответил, а вскоре и кровавая струйка замерла.
     - Помер, помер дядя Леха, ваш-бродь! - зашептал отчаянно жиган, всхлипывая с горечью.
     - Вижу, - подошедший Тепляков наклонил голову - кланялся покойнику почтительно. - Значит так, ребята. Раненых и мертвых не оставляем. Хрен мы им хоть кого оставим, чтоб поглумиться! - и он, обернувшись, погрозил кулаком в густую, мрачную темноту, откуда редко вспыхивали выстрелы.
     Жиган закивал мелко и часто, первым подхватил Петреню под мышки, поволок, всхрипывая от натуги. Тут же подскочили к нему, помогли.
     - Петр Васильич! - позвал жиган. - Дядя Леха-то вам ножик свой оставил. Вы ж не забудьте. Заберите. Очень он беспокоился.
     - Не забуду, - кивнул Тепляков. - Конечно же не забуду. Ты, Степан, и не сомневайся даже.
     Жиган вновь жалобно всхлипнул и быстро утер нос рукавом. На следующий день начался у него кровавый понос - наглотался болотной воды, и он быстро умер, измучившись в последний свой день до бессилия. Фасонистые хромовые сапоги, снятые Петреней с немецкого барона, ушли вместе с жиганом в Мазурские топи.
     Два дня молчала батарея, и остатки войска уходили торопливо, молясь, чтоб удача длилась подольше. Но на третий день вновь загрохотали пушки, начали рваться снаряды, утаскивая в болото мертвых.
     - Все напрасно, - говорил Тепляков в редкие моменты отдыха. - Все зря. Вон, Петреня погиб... А какой человек хороший был! И остальные... И ради чего? - он крутил в руках нож дамасской стали, и казалось, что бегущий волк смотрит на него с тоскою. - Что, серый, устал бежать? Цели не видишь?
     - Да ну тебя, Петруша! - восклицал капитан, поднося к лицу заветную табакерку. - Такой подвиг совершил, а все жалуешься. Тебе Георгия повесят, не меньше! Первой степени. И быть тебе полковником, а то и генералом.
     - Ежели доживу до того Георгия, - хмурился Тепляков. В те дни представлялось невероятным, что кто-то из них вообще сможет выйти живым из страшных болот.
    
     * * *
    
     В Мазурских болотах Вторая армия Северо-Западного фронта потеряла убитыми, ранеными и пленными двести сорок пять тысяч человек - почти весь свой личный состав. Гибель армии была бесславной и бессмысленной. Первая армия, на которую так надеялись, которая могла разорвать кольцо окружения и разгромить вражеские войска, не пришла.
     Петр с остатками инженерного батальона пробивался через болота, хоронясь от немцев. Люди тонули, мерли от голода и дизентерии, а он ничего не мог сделать. Бессилие убивало, иногда становилось трудно дышать, и он едва удерживался, чтоб не броситься самому в вязкие топи, не покончить разом со всем окружающим кошмаром. Егерский капитан шел с ним, по-прежнему бодрый, веселый, вот только вокруг глаз залегли черные тени, да обострились скулы.
     - Да ладно тебе, Петруша! - вещал капитан. - Ну что так переживаешь? Война ведь. Ну, погибла армия, так другая будет. Людей, небось, много!
     - А тех, кто погиб, уже не вернешь, - отвечал Тепляков, едва удерживаясь, чтоб не отвесить приятелю полновесную оплеуху. Особо раздражала табакерка с серебряным чертенком, которую капитан уже почти совсем не выпускал из подрагивающих нервически рук.
     - Вечно ты с какими-то странными идеалами! - махал рукою капитан, вновь поднося любимую табакерку к лицу. Белый порошок давал ему силы идти дальше, и мир по-прежнему казался правильным, радостным и ярким.
     Немцы вылавливали остатки Второй армии, прочесывали леса и болота, будто на облаве охотничьей. Петр чувствовал себя иногда затравленным волком, с ободранной уже шкурою, с вылинявшей шерстью, за которым торопится охотничья свора, науськиваемая картинно одетым охотником, с тирольскою шапочкой на голове и смешным, пестрым петушиным пером, заткнутым за ленту шапчонки. Вот только несмотря на всю неуместность шапочки и щегольство охотника, клыки у своры острые, и рвут они усталую, загнанную дичь с яростным весельем.
     В один из дней, оступившись на склизкой, узкой тропке меж топей, капитан упал, и болото сразу начало затягивать его. Он лежал, не чувствуя липкой трясинной хватки, улыбался глупо и счастливо, в протянутой вверх руке его поблескивала табакерка, а серебряный чертенок на ее крышке казался почти что живым. Порошок сыпался мелко, облачно, и глаза капитана блестели кокаиновым дурманом.
     - Веревку! Веревку кидайте! - засуетился Тепляков, бросаясь на помощь. - Сережа, опомнись, хватай веревку!
     Но капитан все так же улыбался, не шевеля рукою. Пальцы его крепко охватывали табакерку. Только булькнуло насмешливо болото, чавкнула вечно голодная топь, выбросив черный, вонючий фонтан на том месте, где только что был егерский капитан, да вспорхнуло вверх белое порошковое облачко.
     - Ах, мать вашу... - растерянно выговорил Тепляков, роняя бесполезную уже веревку.
     - Веселый был. Смеялся всегда, - произнес негромко один из солдат-саперов, стягивая с головы фуражку. - Хороший человек, - и прозвучало это почти что надгробным словом, а больше и сказать было нечего.
     Через месяц только выбрался Тепляков из мазурских болот, с ним вместе оставалось четыре человека, остальные погибли в топях или умерли от кровавого поноса и истощения. Рана на ноге - память осколка немецкого снаряда, - загнила, и думал уже Петр, что ногу отрежут.
    
     Глава четвертая. Прозрачные сосны
    
     Русская армия отступала по всему фронту, от Балтики до Карпат, с трудом сдерживая натиск всей австрийской армии и сорока германских дивизий. Тепляков, слушая сводки военных действий, только зубами скрипел в госпитальную подушку.
     - Ну что вы, Петр Васильевич, - говорила сестра милосердия, склоняясь над низкой койкой, - что вы так расстраиваетесь? Все хорошо будет. Вот, говорят, потеснили немцев...
     - Да где ж потеснили! - восклицал Тепляков, отчаянно стуча кулаком по одеялу. - Вы ж посмотрите, что делается! Государство теряем!
     Сестра милосердия качала головою, не отвечала, да и нечего ей было ответить.
     В полевой госпиталь все привозили раненых, и вонь гниющей плоти забивала все, даже вездесущий хлороформ. Доктор ходил меж коек, качаясь от усталости, и глаза его пугали - обведенные черными кругами, большие, блестящие от морфия, - операции шли одна за другой, и невозможно было отдохнуть ни часа. Тифозные и холерные больные лежали отдельно, умирая со стонами и криками в стороне. Некоторые даже не в палатках, а так, на тюфяках посреди поляны.
     - Выпустите меня отсюда! - уговаривал Тепляков. - Ну пожалуйста, Павел Иванович, Христом-Богом молю! Я ж здоров уже совершенно. Выпустите!
     - Нет уж, батенька, вы полежите еще немного, - отвечал врач, поправляя серое, колючее одеяло. - Вскорости отпущу, не беспокойтесь так. Мы лишней секундочки не держим, и так коек не хватает. Сами видите.
     Доктор постоянно таскал остатки своего офицерского пайка солдатам, и приход его возвещал аромат душистого табака "Явы" - папиросами он не делился никогда, зато курил постоянно, и табачный запах на мгновение даже перебивал вонь гнилых бинтов.
     - Не ест... не пьет... - жаловалась, оглядываясь нервно через плечо, сестра милосердия. - Вы представьте только, Петр Васильевич, доктор-то наш только на морфии и держится. А как иначе, ах, как же иначе... Такой ужас кругом... Но я боюсь за него, так боюсь! Это ж невозможно... никаких сил человеческих на подобное не хватит... А он еще шутит, представьте только, Петр Васильевич! Смеется, анекдотические случаи солдатам рассказывает. А они тоже... Кто без руки, кто без ноги, от ран страшных мучатся, и - тоже смеются, его слушая! Ах, страшно, Петр Васильевич...
     Тепляков ободряюще похлопывал по дрожащей, холодной ладошке сестрички, бормотал что-то успокоительное. Так друг друга и утешали.
     Изредка приходили подводы, раненых увозили в другие госпиталя, но и там места было мало - все новые и новые искалеченные поступали с фронта. Как-то аж из-под Узды приехал мужик с телегою - страшный, заросший по самые глаза кудлатой черной бородою. К нему из солдатской госпитальной палатки выполз молоденький парнишка без обеих ног - отрезаны были выше колена, и штанины, подвязанные веревочками, тянулись за ним по земле, собирая пыль.
     - Тятенька! - позвал. - Тут я...
     Мужик подскочил к солдатику, подхватил на руки.
     - Эх, Антошка, а легенькой ты какой! - изумился. - Вот в точности, как мальцом был. Я тебя так же на руках таскал...
     Парнишка заплакал, горестно всхлипывая, охватив отца за шею рукою.
     - Ну ничего, ничего, перебудем как-то, - неловко утешал тот. - Плотницкому делу ты туго обучен. А для этого и ноги не особо нужны. Так что не горюй, главное, что живой.
     Потащил сына к телеге, уложил поудобнее на соломе, одеялом драным прикрыл. Перекрестился.
     - Живой. А ноги... что ноги? И без них люди живут! - сказал еще раз.
     Снял с телеги мешок.
     - Ребята, вам это, - поклонился солдатам, что высыпали из палатки проводить товарища. - Немного... уж сколько смог. Картошка тут, бурачки, морковка... и вот... - протянул завернутый в тряпицу шмат сала. - Кормят-то, наверно, неважно...
     Солдаты благодарили кто как мог, совали мужику в карманы всякие мелочи: кто зажигалку, самолично сделанную, кто деревянную куколку, что вытачивал долгими вечерами, а кто просто открытку яркую. Отдаривались.
     Свистнул кнут, заскрипели протестующе тележные колеса. Безногий солдатик долго еще махал рукою, прощаясь с приятелями. А отец его смотрел строго и прямо перед собой, в кудлатой бороде терялись прозрачные слезы.
     - Павел Иванович, отпустите! - как-то закричал Тепляков, выбравшись из госпитальной палатки. Его качало от слабости, не долеченная нога болела тупо, сверляще. Прихрамывая неловко, он добрел до врача, заглянул ему в глаза искательно. - Ну, Павел Иванович?!
     - На фронт торопитесь? - поинтересовался доктор, закуривая любимую свою "Яву". - Жизнь не мила стала, Петр Васильевич? Тут у нас, конечно, не Ницца, не Баден-Баден, но все же не стреляют. Покой.
     - Да разве ж это жизнь! - топнул ногою Тепляков в отчаянии и чуть не упав - ожгло пламенеющей болью от стопы до бедра, обвел рукой все окрест. Отовсюду доносились стоны и крики, из холерной палатки выносили трупы, воняло кровью, гноем, горем человеческим. И над этим кошмаром раскачивался прозрачный сосновый лес, толстая хвойная подстилка глушила шаги, мягко, как перина, стелясь под ноги, солнце освещало серые палатки, разбрасывая желтые, праздничные лучи. Можжевеловые кусты топорщили игольчатые, мохнатые ветви, и под ними росли часто польские боровички, синеватые на срезе, с крепкими, бурыми шляпками.
     Доктор потер пальцем переносицу, выпустил клуб дыма, закрутив его хитрой спиралью, неожиданно достал портсигар из кармана. Блеснула бриллиантовая звезда, выложенная на крышке.
     - Закурите, Петр Васильевич? От нервов помогает, знаете ли. А то вы аж трясетесь, словно в лихорадке.
     Тепляков даже онемел от неожиданности, взял дрожащими пальцами папиросу, понимая, что берет в руки свою путевку на фронт.
    
    
     * * *
    
     Бои шли беспрерывно. Тепляков чувствовал глухое отупение: не было ни отдыха, ни даже мгновенного успокоенного перерыва. Засыпал, проваливаясь в темноту, наполненную звуками выстрелов, разрывами снарядов, криками раненых и умирающих; просыпался - и все это возвращалось наяву. Пулеметы не успевали охлаждать, они почти что плавали в масле, которым их поливали щедро, обжигали руки раскаленным железом. А немцы все наступали, отжимали русскую армию назад, давили, как ягоду, случайно попавшую под ногу.
     - Гос-ссподи! Да что ж это такое? - спрашивал иногда сам себя Тепляков, муторно мотая отяжелевшей головою. - Да когда ж это закончится? Да за что такое-то?
     Он попал под Сморгонь, и думал, что вот это и есть - настоящий ад. Врали священники, говоря о том, что лишь за грехи свои и только после смерти попадает человек в адские котлы. Не видали они Сморгони, которую утюжили армии с двух сторон без перерыва. Жители покинули город за три часа, и никогда не видал Тепляков зрелища ужаснее, чем эти беженцы, бредущие по дорогам невесть куда, потерявшие цель и смысл жизни. С того момента пекельный огонь казался уже детской игрушкою, неудачной шуткой, страшилкой, которую рассказывают друг другу на ухо гимназисты, смеясь, ежели кто-то поверит в сказку. Настоящий ад был там, под Сморгонью, и вместо немцев, стреляющих густо из окопов, виделись Теплякову бесы, скалящие насмешливые, глумливые рожи, а винтовочные дула казались рукоятками вил, готовых воткнуться остро и больно в бок. От города осталась одна мостовая, да и та была разбита снарядами в каменное крошево.
     В один из дней, мягких и теплых, как бывает то в самом конце весны, когда нежно поют птицы, приветствуя восходящее солнце, прервался обстрел, и русские вздохнули с облегчением.
     - Видать, у немца снаряды кончились. Не бездонные же склады у них, - говорили солдаты, расслабленно усаживаясь в окопах. Высунуться боялись: мало ли, затишье никогда не было длительным. - А, может, отойдут. Сколько ж им тут сидеть? Неужто других мест нету?
     - Ага, отойдут, как же... - сомневались ветераны, опасливо втягивая головы в плечи. - Дождешься... Немцы - народ упертый уж больно. Не иначе, как пакость какую задумали.
     Но утро было прекрасным, солнце светило вовсю, даже несколько воробьев, набравшись храброго нахальства, прыгали меж солдат, клюя жадно брошенные хлебные крошки. И даже ветераны поверили, что все еще может быть хорошо, и бой будет выигран, а на следующее утро не останется и следа немецкого.
     А через некоторое время по окопам зазвучал сухой, хриплый кашель, солдаты расчихались, глаза их слезились, болели.
     - Что за напасть такая? - удивлялись, вытирая вспотевшие мигом лица.
     Но удивление длилось совсем недолго. Вскоре начали падать, с покрасневшей, вздувающейся пузырями кожей. Санитары не успевали уносить потерявших сознание, да и сами, попав в окопы, мгновенно валились без памяти рядом с носилками. Люди бежали в панике, не видя ничего перед собою, а из немецких окопов поливал шквальный огонь, чавкали, разбрызгивая кровь в стороны, снаряды.
     Потом уже знали: немцы газом травят, но первая химическая атака была ужасна именно своей непонятностью, непредсказуемой неожиданностью, да еще и тем, что не видно было врага. Когда из окопа стреляют, то знаешь хотя бы - перед тобою с другой стороны тоже живой человек, так же держит винтовку, боится смерти. И от осознания этого становится легче. А вот когда противником является газ, который валит всех, правых, виноватых, новобранцев и ветеранов, офицеров и солдат, и невозможно бороться с ним, застрелить, ударить хотя бы - это жутко, и хочется лишь бежать, не чуя ног под собою.
     Из пятнадцати тысяч отравленных умерло три тысячи, мучаясь страшно от незаживающих язв, задохнулись - горло распухало, не пропуская даже глотка воздуха.
     Тепляков чудом избежал "горчичной смерти" - навещал в лазарете раненого приятеля, относил ему пришедшие в батальон письма. Только крестился потом, ошарашено и испуганно, глядя на корчащихся на носилках солдат, на умирающих, катающихся по земле, исходящих мутной, серою пеной.
     Русская армия держалась лишь на упрямстве, не позволяющем солдатам сойти с позиции, отдать врагу свою землю. Переживали как-то и обстрелы постоянные, и химические атаки, ставшие регулярными - немцы повадились начинять снаряды ипритом и хлором.
     - Ничего, - говорили старики, - Наполеон вон тоже думал, что Россия у него в кармане. А немец даже до Москвы не добрался.
     Пытались бомбить немецкие штабы, но с малым успехом. Самолеты, летающие над вражеским расположением, сбрасывали бомбы, но особого вреда противнику не причиняли - бомбили в основном казармы. Лишь однажды удалось добраться до штаба дивизии, сбросить на него бомбы. Но четыре истребителя преследовали "Сикорского", разогнали конвой. Крайний правый двигатель самолета был поврежден, пропеллер терял обороты, остановился внезапно. Из люка в середине верхнего крыла пулеметчик отстреливался от истребителей, и даже удалось ему подбить троих, но четвертый висел на хвосте, не отставал, поливая огнем раненый самолет. Пули барабанили по "Сикорскому" с грохотом, будто кто-то сыпал горошины на крышку стола. Самолет развернулся, пытаясь уйти, спланировать в безопасную зону за русскими окопами, но истребитель тоже развернулся, атакуя "Сикорского", немецкий пулеметчик стрелял в кабину. Самолет начал раскачиваться из стороны в сторону и затем неожиданно свалился в штопор. Когда вращение стало почти что отвесным, верхняя часть крыла, на которой была нанесена эмблема русской военной авиации, отломилась и полетела вниз. Была повреждена часть главной стойки крыла. "Сикорский" рухнул в дыму и пламени, сопровождаемый немецким истребителем чуть не до земли. Никто из экипажа не выжил. Немцы потом сбросили на русские окопы традиционное сообщение, извещая, что весь экипаж "Сикорского" был с военными почестями похоронен, и даже была приложена фотография могилы. Тепляков наткнулся на эту листовку, упавшую ему с неба прямо под ноги, подобрал, читал долго, словно не мог разобрать слов, на глаза наворачивались усталые, мутные слезы.
     - "Илья Муромец" самолет назывался, - сказал он ясным небесам, в которых кружился немецкий истребитель. - "Илья Муромец"... Ах ты ж, Господи, что ж делается, ежели и Муромец погиб... - разбитый самолет странным образом соединился в его сознании со сказкою, легендой об избавителе земли русской, и гибель его представлялась ужасной трагедией, куда как более страшной, чем ежедневные смерти в окопах.
     В один из дней Теплякова вызвали в штаб.
     - Уж очень батарея немецкая досаждает, - заявил генерал, потирая залысину, и Тепляков устало закрыл глаза. Показалось ему, что вокруг вновь расстилаются мазурские болота, и остатки армии пробираются через топи, сопровождаемые на каждом шагу безжалостным артиллерийским огнем.
     - Да, нужно бы что-то делать, - кивнул адъютант генеральский с аксельбантом на груди.
     - Похоронить ее нужно, - буркнул Тепляков. Перед его глазами все еще вздувались жирные болотные пузыри, да ухмылялся щербато солдат с ножом булатной стали в руках. - Была у нас такая проблема, когда остатки Самсоновской армии от немцев уходили. Тоже вот батарея жить не давала. Скольких людей загубили, страх! Но ничего, справились. Правда, через два дня немцы новую подволокли. У них со снабжением хорошо...
     - Что, батарею подорвали? - заинтересовался генерал. Адъютант посмотрел на Теплякова уважительно.
     - Ну, вообще-то мы батарейный склад боеприпасов рванули, - ответил Тепляков, дотрагиваясь пальцем до виска - заломило давнишней, "динамитной" болью. - Так вместе с этим складом не то что батарея, половина мазурских болот к небесам взлетела.
     - Вот и здесь бы что-то подобное устроить, - заявил генерал. - Как, возьметесь?
     - Подобное, конечно, не получится, - пожал плечами Тепляков. - Но подземной войной можно с немцами побаловаться. Ежели работать по ночам, да с огоньком, да отвальный грунт вывозить, можно в месяц подкоп устроить к этой батарее, да и пустить ее по ветру пылью.
     - Займитесь, займитесь, - махнул рукою генерал. - Тем более, что у вас в подчинении саперный батальон. Вам и карты в руки. А то ишь, пристрелялись гады. Головы не поднять!
     По ночам солдаты начали копать тоннель к высотке, где укрепилась немецкая батарея. Тепляков бегал, суетился, командовал и молился изо всех сил, чтобы на этот раз не напрасны были все усилия.
     - Господи, сделай так, чтобы все было хорошо! - говорил он, исчерпав логичные слова, и, как малое дитя, с надеждой смотрел на небо, словно там должен был сидеть добродушный старик с белой бородой, который без сомнения поможет. Но по небу проплывали немецкие аэропланы, и никакого белобородого старика видно не было.
     Однажды тоннель обвалился, и две ночи потрачены были на то, чтобы вытащить людей, оставшихся под землей. Двое так и задохнулись, не дождавшись помощи.
     - Господи, ты видишь это? - спрашивал Тепляков, вперив взгляд в неподвижное, чистое небо. - Ну зачем все это? Зачем?!
     Он смотрел на посинелые, искаженные судорогой лица, и странная, вялая тоска вползала в его сердце.
     На половине длины тоннеля послышался стук, будто скребся кто-то с другой стороны, едва слышно, стараясь скрыться.
     - Не иначе, как гады эти навстречу подкоп делают, - сморщил картофелеобразный нос один из саперов, докладывая Теплякову о странных звуках. Тот похолодел. Известное дело - ежели встречный подкоп будет, то бесполезны все усилия, и кроме своих же убитых солдат ничего не будет. Но - то ли услышал Господь молитвы, то ли просто повезло, однако оказалось, что наткнулись на лисью нору, невесть каким чудом оказавшуюся в этом месте. Спугнули рыжую, только хвост мелькнул. Саперы хохотали, тыкали друг друга пальцами в бока, посчитали, что ожидает их удача.
     - А вот скажите, ваш-бродь, такие подкопы когда придумали? - спрашивали солдаты в нечастые минуты отдыха. Тепляков, тыча ложкой в загустелую, вязкую кашу, начинал рассказывать о том, как воевал еще Иван Грозный, подрываясь под крепостные вражьи стены.
     - Ну, этот важный полководец был! - смеялись солдаты. - Удачлив до крайности.
     - Удача его - суть военный талант, - говорил Тепляков, а стылая каша застревала липким комком в горле, тяжело плюхалась в желудок, от чего начинал тупо и мерзко ныть живот.
     - А вот еще царь Петр под Азовские стены подкопы делал, - вспоминал кто-нибудь, и тут уже начинались разговоры о дедах, что воевали с Петром Первым. Один из саперов гордился очень - его дед в Семеновском лейб-гвардейском полку в егерях служил, даже грамоту имел, в которой заслуги его перечислялись в подробностях.
     - Да ну тебя, Васька! - махали на него руками. - Что ты заладил: дед да дед... Это ж когда было! Быльем поросло!
     - Поросло-то поросло, - упрямо отвечал Васька, утирая измазанное, все в глине лицо. - Да только не быльем. Русский солдат как тогда, так и сейчас - все тот же остался. И всегда-то русская армия побеждала. Не может того быть, чтоб на этот раз нас немец какой-то на "ура" взял. Не бывать тому!
     Тепляков поражался такому оптимизму в окружавшем их кошмаре.
     Работали упрямо, до кровавых мозолей на ладонях. Тепляков и сам махал лопатою, бинтовал потом руки - волдыри лопались желтою жижей, окрашенной кровью, ладони болели нещадно. Молча, в полной тишине выкатывали тачки с землей, стараясь, чтоб даже колесо какое не скрипнуло. В земляной дыре стояла невыносимая вонь - запахи сырой земли, смешанные с людским потом, экскрементами вызывали дурноту невозможную. Голова разламывалась, в глазах мутнело. Но солдаты словно и не обращали внимания ни на что, кроме работы.
     - Ежели немец прознает, чем мы тут занимаемся, так вся работа в дым уйдет, - говорили солдаты и старались еще больше соблюдать тишину.
     Когда месяц уже к концу подходил, пришел сам генерал, осмотреть подкоп. Поглядел на солдат, волочащих тяжкие бревна для крепи, на бегущих с тачками, с лопатами, вздохнул:
     - Эх, каков русский солдат! Герои...
     Тепляков, уточняя каждый день направление тоннеля, с радостью видел, что попадали точно - прямо под батареей окажутся. Выкопали в конце тоннеля маленькую пещерку с конусовидным полом - чтоб направление взрыва вверх шло, так батарее немецкой больше урона будет. Начали заполнять эту пещерку динамитом. Тепляков постоянно вспоминал свои мучения на мазурских болотах - динамитной головной болью страдал теперь весь батальон. Однако, никто не жаловался, таскали ползком связки динамитных шашек - в тоннеле выпрямиться невозможно было, на четвереньках передвигались.
     Динамита вбили в тоннель невероятное количество. Тепляков отправился в штаб. Доложил генералу:
     - Готово все, ваше превосходительство. Можно подрывать.
     - Когда планируете?
     - Да вот хоть сегодня ночью, - ответил Тепляков. - И - прости-прощай, батарея!
     - Ах, батенька, как-то вы меня порадовали! - генерал чуть не прослезился от умиления. - И как же успели за месяц такую работу сделать?
     - Старались... - пожал плечами Тепляков, не желая признавать никакой своей заслуги.
     Ночью сам, в сопровождении нескольких солдат, пополз в тоннель - поджечь фитиль. Никому не доверил. Над окопами разлилось безмолвие, будто даже земля знала, что предстоит. Предварительно каждый кусочек бикфордова шнура проверили, перещупали пальцами - чтоб не случилось конфуза. Камеру с динамитом засыпали песком, не то можно было повредить своим же позициям.
     Солдат, что должен был поджечь шнур, щелкал зажигалкой, крутил бесполезное колесико - не расцветал огненный цветок.
     - Петр Васильич, беда... - зашептал. - Сломалась, зараза...
     - Вон отсюда, все вон! - отрывисто приказал Тепляков, разворачиваясь с трудом в тесном тоннеле.
     Пополз, пятясь, ногами вперед - чтоб быстрее было выбираться потом. Вытащил из кармана свою зажигалку, из патрона сделанную батальонным умельцем, щелкнул резко - синеватый огонек загорелся, затрепетал в спертом воздухе подземелья. Шнур вспыхнул моментально - не зря проверяли, следили, чтоб сухой был. Побежало плюющееся бенгальским огнем пламя. Тепляков, извиваясь по-змеиному, рванулся прочь из тоннеля. Страх гнал его - чудилось, что за спиной уже несется взрывная волна, вот-вот толкнет в спину, калеча и ломая кости.
     - Ребята, бегом, бегом! Ходу! - выкрикнул, выкатываясь из тоннеля. Страшный, в земле весь, с черной физиономией, на которой блестели лихорадочно глаза, провалившиеся в потемневшие глазницы. Его подхватили под руки, часто застучали солдатские сапоги. Только-только успели нырнуть в специально подготовленный окопчик, как потекли песчаные струйки, качнулась земля, будто великан выдохнул с тяжестью, а после и кашлянул, выбрасывая гигантский пламенный язык вверх. Дробно застучали земляные комья, вылетая из огненного фонтана на том месте, где еще минуту назад была немецкая батарея. Земляная дрожь не прекращалась, грохотало так, что закладывало уши, давило на грудь чугунно, и все новые и новые языки пламени вылетали из-под земли.
     - Кажись мы их склад зацепили! - крикнул один из солдат, щерясь злобно и радостно. - Мало не покажется гадам!
     Оторванная рука со скрюченными судорожно пальцами, шлепнулась прямо перед Тепляковым, скатилась в окопчик, пачкая землю кровавыми потеками. С неба, расцвеченного огненным фейерверком, свалился сапог. "Ну, в точности, как Петреня с барона немецкого снял, - Теплякова развеселило неуместное воспоминание и он даже потрогал мягкое, блестящее голенище. - Ишь, хорош сапожок. Тоже, верно, барон носил...". Со всех сторон сыпались куски бетона, комья земли, покатилась чья-то голова с выпученными белесо-голубыми глазами и изумленно разинутым ртом. Вместо уха у головы была кровавая блямба, чуть прикрытая слипшимися, светлыми волосами.
     - Ваш-бродь, а, ваш-бродь! - Теплякова теребили за рукав. Он обернулся, недоуменно посмотрел на солдата, беззвучно разевающего рот. Потом сообразил - от взрыва пропал слух, лишь едва-едва доносились звуки. Показал себе на уши.
     - Ты громче, громче! - выкрикнул гулко, громко. - И медленно. Чтоб по губам мог прочесть.
     - Петр Васильич, наши атакуют! - захлебываясь восторгом кричал солдат. - Гляньте, гляньте, Петр Васильич!
     Тепляков услышал, замотал головою, улыбаясь. Высунулся из окопчика. Крики "ура!" доносились отовсюду, раскатывались по полю. Везде видны были бегущие солдаты, крепко держащие в руках винтовки. Лунный свет блестками рассыпался по штыкам. Немцы, растерянные, ошарашенные внезапным и жестоким нападением, почти что и не сопротивлялись. Так, выстрелили разок-другой, да и помчались, не чуя под собою ног, стремясь оказаться как можно дальше от озверелых русских.
     Золотую Горку взяли с налету. Долго потом стояли, изумленно покачивая головами, над тем местом, где была подорванная батарея. От нее осталась лишь глубокая воронка, да дымились по краям искореженные куски железа, клочья бетона, кучи щебенки, какие-то странные тряпки, в которых с трудом можно было опознать людей, изодранных взрывом.
     За саперную операцию, закончившуюся так удачно, Теплякова представили к офицерскому Георгию. Солдатам саперного батальона тоже должны были достаться серебряные кресты, но многие не дождались - погибли в войне.
     Немцы продолжали настойчивые атаки, а в русской армии не хватало оружия, во многих частях не было даже патронов. Пехота дралась только штыками, и останавливать бешеный натиск врага удавалось только чудом. Кавалерийские дивизии немцев поддерживали свою пехоту, наступая сомкнутым порядком, и русским оставалось только ожидать неминуемой смерти - с одним штыком не больно-то повоюешь против конных. Но русские солдаты лишь сжимали зубы, цедя злобные ругательства, и подтачивали штыки, поглядывая искоса и яростно на накатывающую волну кавалерии. Случались и чудеса, когда невесть как оказавшаяся у окопов четырехорудийная батарея расстреляла в упор немецкую кавалерию. Позже такие мобильные батареи частенько бегали по полю боя, оказываясь в самых горячих точках, будто посланные свыше для спасения гибнущих солдат. Бывало, что оборону немцев прорывали дивизии, вооруженные лишь штыками, да и сами немцы, глядя в грязные, отчаявшиеся лица русских солдат, с оскалом мчащихся к их окопам, бледнели перепугано, уже узнав последний аргумент русской пехоты - штыковую атаку. И даже пулеметы, раскаляющиеся от стрельбы, не могли уменьшить этот страх.
     В одной из таких атак Тепляков вновь был ранен, и - вот ведь неудача! - все в ту же ногу, с трудом зажившую, болящую к дождю. Он ругался, когда грузили его на подводу, чтоб отправить в госпиталь.
     - Ничего, Петр Васильевич, - говорили ему, - зато доктора знакомого увидите. Мы ж вас опять в Забродье отправляем.
     - Ближе, что ли, ничего нет? - спрашивал Тепляков, поправляя пропитавшийся кровью грязный бинт. - Чего ж в свиные голосы засылаете?
     - Дык забито все кругом... - виновато разводили руками санитары. - А в Забродье нынче затишье. Там подлечитесь. Вам-то надолго, сразу видать...
     Тепляков опять чертыхался, понимая справедливость сказанного. Старая рана и так болела, а тут еще вновь пуля разворотила. Это действительно могло быть надолго.
     Прозрачный сосновый лес встретил тихим шелестом древесных ветвей, но на удивление не пела ни одна птица, и, кроме лиственного шороха, не было слышно ни звука. Увидав еще издали госпитальные серые палатки, прижавшиеся к земле, Тепляков радостно приподнялся на телеге. Сейчас вот выйдет Павел Иванович, закурит любимую свою папиросу, обведет вновь прибывших усталым взглядом, буркнет вроде как неприветливо:
     - Сгружайте, что ли, укладывайте пока вот тут, осмотрю сначала, - а потом улыбнется так, будто каждому раненому персональную надежду дарит. И набегут сестры милосердия, начнут устраивать поудобнее, ворковать, что все будет хорошо и в полнейшем порядке, и даже самые тяжелые скоро начнут на собственных ногах бегать, а доктор в этом госпитале самый лучший, вылечит, даже чихнуть никто не успеет.
     И показался госпитальный лесок Теплякову чуть ли не родным домом.
     - Неладно что-то, Петр Васильич, - тихо сказал возница, натягивая вожжи. Лошадка приостановилась послушно, взмахивая коротким, набитым репьями, хвостом. - Больно уж тихо.
     - Так а что ж шуметь? - Петр удивленно глянул на возницу, пожал плечами. Раненую ногу от неловкого движения прострелило болью, и он едва сдержал стон.
     - Шуметь, конечно, незачем, - согласился возница. - Да только дивно мне: ни раненых не слышно, ни сестрички не бегают, даже птицы не поют. Как в могиле, чес-слово!
     Тепляков насторожился. Действительно, тишина была подозрительной. Мягко ступали по хвойной лесной подушке конские копыта, постукивали колеса повозок, да шелестел едва слышно ветер, путаясь в древесных кронах - а более ни звука. Но палатки, вот же они, палатки госпитальные! Стоят, целехоньки!
     Ветер сменил направление, задул прямо в лица прибывшим, и Тепляков задохнулся: пахнуло от госпитальных палаток смертью, гнилым мясом, трупами и конским навозом.
     - Кажись, кавалерия здесь побывала... - упавшим голосом произнес возница. - Немецкая... Ох, грехи наши тяжкие...
     На одной ноге, перемогая боль, допрыгал Тепляков до палаток. Рухнул на колени, зарывая глубоко пальцы в мягкий, пушистый песок соснового леса. Кругом были мертвые: изрубленные сестры милосердия протягивали руки, словно молили о чем-то; раненые - добитые, проколотые штыками, застреленные, чуть не порванные на куски, лежали у своих палаток, так и не дождавшись обещанного излечения. Петр оглянулся в безумной надежде, но доктор лежал неподалеку, свернувшись клубком, как младенец. Тепляков подполз к нему, перевернул на спину, заглянул в мертвые глаза, по которым уже ползали крупные, рыжие лесные муравьи.
     - Эх, Павел Иваныч, Павел Иваныч... - шепнул он посинелому, застывшему лицу врача, и слезы сами покатились из глаз. - Да что ж это такое?! - закричал Тепляков шуршащему, спокойному лесу. - Летчиков, значит, с почестями похоронили, ублюдки, а госпиталь, под знаком Креста, разгромили, никого живых не оставили?! Хоть бы сестричек пожалели...
     Возница потянул с головы шапку, стоял с белым, потерянным лицом, только глаза его двигались быстро, словно хотели запомнить на всю жизнь жуткую картину, охватывали каждый труп, касались протянутых рук сестер милосердия.
     - Пойдемте, Петр Васильич, пойдемте... - возница подошел к Теплякову, помог ему подняться, перебросил его руку через плечо. - Вот потихонечку, да до повозки. Вы не напрягайтесь, не прыгайте, я вас донесу, только держитесь за меня...
     Тепляков повис на нем бессильно, плакал.
     Что-то блеснуло в нежном, мягком песке, радужным переливом бросилось в глаза.
     - Погоди, Федя, - попросил он возницу. - Что это там?
     Тот наклонился, придерживая Теплякова, копнул носком сапога, и на хлипкую, рыжеватую траву, сожженную солнцем, вывалился затоптанный серебряный портсигар доктора, с выложенной на крышке бриллиантовою звездою - подарок по случаю юбилея. Возница щелкнул крышкой, открывая портсигар. Аромат дорогих папирос поплыл над разгромленным госпиталем, сладко и терпко перебивая трупную вонь. Тепляков заплакал.
    
     Глава пятая. Красная революция
    
     Могилев не был похож на прифронтовой город. Только военных было многовато, да еще ходили по улицам строго одетые граждане с серьезными, задумчивыми лицами, заглядывали в учреждения, отирались под начальственными дверьми, приглашали генералов на ужины с актрисками, совали на подпись какие-то бумаги, и в глазах их появлялся в такие моменты алчный, нехороший блеск.
     - Для армии всякое поставляют, - пояснил на вопрос Теплякова одноногий солдат, пристроившийся госпитальным сторожем. - Вот потому и махорка сырая, и хлеб с плесенью, а уж за крупу я и вовсе промолчу... С червями. Да где ж такое видано? - и он сплюнул на тротуар презрительно, поведя плечом. - Сами бы жрали, так нет, нам подсунуть норовят. Деньги гребут лопатами, а мы в окопах гнить должны. Сволочи!
     Тепляков нахмурился. Настроения вокруг ему не нравились. Война многим уже поперек горла стояла, застревала рыбьей, острою костью. Патриотические плакаты, призывавшие к жертвенности, облетали со стен осенними листьями. Поговаривали, что на фронте солдаты даже братаются с немцами, требуют мира. Дезертиры толпами бежали к родным местам, таща с собою оружие. А в Петербурге готовились к Берлинскому параду, императрица рассматривала рисунки с новою армейскою формой, обводила пальчиком островерхую шапочку с висящими, как у спаниеля, ушами, кивала головой - нравилась картинка. Нехорошо было вокруг, ох, нехорошо.
     Комиссия, обследовавшая раненых, признала Теплякова негодным к строевой службе - хромота подвела.
     - Да как же так?! - возмущался Петр. - Я - офицер!
     - Вот и чудненько, - говорил ласковым голосом толстый господин в пенсне на черной, шелковой ленте, доброжелательно блестя глазами. - Вот и будете офицером. Отставным, конечно же.
     - Да не желаю я отставным! - Тепляков почти что кричал, даже кулаком по столу стукнул пару раз, грозно сводя брови прямою линией. - Вы меня за кого принимаете? Страна гибнет!
     Комиссия, посовещавшись быстренько, первоначальный приказ отменила, и Тепляков оглянуться не успел, как оказался прикомандированным к штабу командующего, правда, невесть в какой должности, шатался по коридорам, не зная, что и делать, куда себя приложить. Заходил в кабинеты, пытался предложить свои услуги, но офицеры, заваленные горами бумажек, по большей части совершенно бесполезных, лишь отмахивались. Только один генерал от кавалерии, увидав удрученного майора, постукивающего тростью по коридорам, остановил его, осмотрел внимательно и остро, как орел, высматривающий добычу, хмыкнул, да и заявил:
     - Ты это... майор... далеко не уходи, что ли. На вид ты - человек толковый. Мне такой вскорости понадобится. А то, что не строевой ты, так оно даже и к лучшему. И не дергайся тут по кабинетам. Я тебя сам найду, как время придет.
     - Это кто? - спросил Тепляков позже у адъютанта, вытянувшегося почтительно перед генералом, да еще и дверь ему открывшего с поклоном почти что светским. - Кто это был-то?
     - Начальник штаба наш, - прошептал адъютант, выкатывая глаза для пущей важности. - Ох и строг! Чуть что не по нем - сразу на фронт. Даже оправдаться не дает. Сколько уж так отправлено, да и сгинуло в окопах...
     - В окопах, говоришь? - усмехнулся невесело Петр. - Это хорошо, что в окопах...
     Дожидаясь генеральского поручения, проводил Тепляков время разнообразно, но почти что без всякой пользы. Шатался по благотворительным вечерам, устраиваемых могилевскими дамами для раненых офицеров, заходил в театр, но время все равно тянулось медленно, будто даже остановилось. Каждый день начинался одинаково серо и продолжался так же муторно и надоедливо.
     - Да когда ж он про меня вспомнит? - в отчаянии восклицал иногда Петр. - Сколько ж можно просто так сидеть?
     А новости с фронта были неутешительны. В городе появлялись беженцы, и дамы-благотворительницы сразу же начинали суетиться вокруг них, собирать деньги, но чем дольше все это продолжалось, тем чаще слышались тоскливые вздохи:
     - Надоело!
     Некоторые даже говорили:
     - И что они все сюда прут? Шли бы куда в другое место. Оборванные, голодные. Так и ждут подачки. Нет, чтоб работать!
     Встретился Петру и Колясочкин. Журналист чувствовал себя в Могилеве прекрасно. Бегал по благотворительным вечерам, заводил знакомства среди офицеров, посещал даже иногда госпитали, где жал картинно руки раненым солдатам, брезгливо поднося к носу надушенный платочек - пахло в солдатских палатах отнюдь не французским парфюмом, а все той же гнилью и кровью, как во фронтовых окопах, только приправлено еще было вонью карболки.
     - В Петербурге-то статьи читают взахлеб! - говорил Колясочкин, крутя пуговицу на шинели Петра. - Нет, ты представь только, Петр Васильич, я тут пишу, а они, дурни, думают, что я по окопам шляюсь. Чуть не героем называют. Да я и есть герой! - журналист приосанивался, расправляя плечи. - Вот сам попробуй написать так, чтоб наших петербургских слезою проняло!
     - Может, и следовало на фронт-то съездить? - интересовался Тепляков, отодвигаясь от шарящих рук журналиста. Берег пуговицы. - Написал бы о том, что действительно видишь. А то читал я твои статейки... Нда...
     - Да кого он интересует, настоящий-то фронт? - удивлялся Колясочкин. - Не-ет, друг ты мой ситный, это никому не надобно. А вот статьи мои - прямо к душе ложатся.
     Тепляков презрительно поводил плечом, подымал бровь.
     Вскорости объявилась в Могилеве и Катенька Смирнова, вездесущая спутница Колясочкина. Тут же начала ездить по благотворительным вечерам и госпиталям. Давала концерты солдатам, пела надтреснутым, фальшивым голоском романсы. Раненые хлопали из вежливости, а Катенька презрительно кривила губки.
     - Да что они понимают в искусстве?! - восклицала, держа двумя пальчиками тонкий бокал с шампанским. - Смотрят, будто раздевают. Противно! И рожи какие-то небритые, грязные...
     - Может, стоило бы декольте поменьше? - предлагал Тепляков, с ненавистью глядя на отставленный в сторону мизинец Катеньки. - Платье поскромнее. А? А что рожи небритые, так это и не удивительно. Не на пикнике ведь мужички.
     - Ну, вы скажете, Петр Васильич! - смеялась Катенька, словно шутку услыхала. И тут же тянула капризно: - Ну-ууу... Мише-ееель... - и французский акцент в ее речи казался неуместным, провинциально-мещанским. - Мишель, прошу тебя...
     Получив же крохотную металлическую коробочку, вздыхала удовлетворенно, отвинчивала крышечку, подносила к носу. Сразу же забывалась вонь карболки, смешанная с кровью и гноем, а госпитальные палаты расцвечивались для Катеньки радужными искрами. И представлялось Катеньке, что голос у нее изменился дивно, и больше нет писклявого, неустойчивого звучания, а есть мягкое, глубокое контральто, низкое и бархатное, в точности, как у Вари Паниной, и висит на груди магический слоник, как у Вяльцевой, а публика, собравшаяся в театре "Буфф" аплодирует ей, мужчины бросают букеты, перехваченные дорогими браслетами, женщины завидуют, рассматривая жадно Катенькины туалеты, говорят, что стрела бриллиантовая на ее груди стоит минимум сто тысяч, а может и куда как больше. Катенька вновь подносила к лицу бонбоньерку с белым порошком, вдыхала невозможное счастье.
     - Не понимаю я тебя, Петр Васильич, - говорил Колясочкин, аккуратно разрезая бифштекс и морщась недовольно: в "Вене" куда как лучше повар, - нет, решительно не понимаю. Вот ты ходишь, просишь, уговариваешь. Комиссии какие-то. Все на фронт просишься. А зачем, спрашивается? Героем себя выказать желаешь?
     - Да не в героизме дело, - пожимал плечами Тепляков, удивляясь даже такому непониманию. - Мы ж о чем говорили, когда началась эта война? Ты ж сам кричал на вокзале, я слышал: "За Царя, за Отечество, не посрамим!". И что-то еще в том же духе. Так как же, Миша?
     - Кричал, - кивал согласно Колясочкин. - Так это ж когда было! Армия наша победным маршем шла. Галицию взяли на ура. Да ты сам там был, видал, как и что.
     - Ну? - с интересом смотрел на журналиста Тепляков. - Было, точно.
     - Сплыло, в этом-то все и дело, - Колясочкин наконец-то отрезал кусочек бифштекса, взял в рот, пожевал немного, дернул уголком рта - не понравилось. - Ты ж пойми, Петр Васильич, патриотизм разный бывает. Вот у тебя понятие: ура, в атаку, возьмем Берлин! Разве ж это правильно? - и, увидав недовольное лицо Теплякова, заторопился с объяснениями: - Да зачем же нам этот Берлин, Петр Васильич? Вот скажи на милость, зачем? Парад провести разве что. А так и без надобности. Сам говоришь: люди гибнут, оружия не хватает, того, сего... Всего не хватает. Цены стали - плакать хочется! Раньше рубль в кармане был, так королем себя чувствовал. А теперь рубль что? Тьфу! Вот я для Кати игрушку ее любимую покупал, так втридорога платить пришлось, - он кивнул на бонбоньерку, которую Катенька тут же зажала в кулачок. - А почему так? Вот скажи мне, почему?
     - Кому нужны они, игрушки эти... - Тепляков покосился на Катеньку, поймал враждебный взгляд ее и отвернулся. - На фронте другое надобно. Да и потом, честь государства дорого стоит.
     - Какая там честь! - засмеялся Колясочкин такой наивности офицера. - Что ты, Петр Васильич! Окстись, милый. Честь... Ха! Оглянись, Петр Васильич. Видишь, за соседним столиком бородатый мужик сидит. В пиджаке франтовском, при галстуке модном, с моноклем. Вот посмотри, Петр Васильич, как у него уголки воротничка загнуты - со всем столичным изяществом. А все равно мужик мужиком. Рожа рязанская, нос картошкою. А зато дела какие ворочает! Миллионные! Вот это честь. К нему девицы так и льнут, все замуж хотят. Честь... - и дробный хохот журналиста раскатился по ресторанному залу. Официанты забегали, засуетились: веселый клиент чаевые охотнее дает, ежели подскочить в нужный момент, спичку там поднести, либо салфеточкою столик обмахнуть.
     - Понимаю... - тихо ответил Тепляков, глядя с ненавистью на бриллиантовую булавку в галстуке бородатого. Он все пытался подсчитать, сколько же патронов можно было бы купить за такую булавку, но сбивался со счета, а перед глазами раздувались пыльные пузыри, поднимающиеся после разрывов снарядов, стонали отравленные газом, и лица их пухли, наливаясь ядовитым фиолетом, выкашивали идущих в штыковую атаку пехотинцев немецкие пулеметы, раскаляющиеся от непосильного труда. Катенька еще раз поднесла к лицу ладошки, лодочкою сложенные, не забывая аккуратно отводить в стороны мизинцы. На указательном пальце ее поблескивал дешевый перстень. - Ах, понимаю, - повторил Петр. - Честь...
     - И тут же дети голыми ногами
     Месили груды желтого песку,
     Таскали - то кирпичик, то полено,
     То бревнышко. И прятались. А там
     Уже сверкали грязные их пятки,
     И матери - с отвислыми грудями
     Под грязным платьем - ждали их... - продекламировала Катенька громко. В зале заоглядывались на их столик. - Блок, к вашему сведению, Петр Васильич. Я знаю, что вы не только музыки, но и поэзии не любитель, потому и поясняю. Вот она, ваша честь государственная. Мишель, а, Мишель, - повернулась она к журналисту. - Когда ж в Петербург обратно поедем? Ах, в Петроград, Мишель... Все никак не привыкну, а ведь уже года три, как переименовали. Соскучилась я тут. К портнихе зашла, а там... Деревня, друг мой, деревня! Глушь несусветная... - и она заговорила о петербургских модах и ресторанных меню, демонстративно отодвинув в сторону тарелку, лишь перекатывала в пальчиках бокал, не забывая отставлять мизинец с наманикюренным, длинно блестящим ногтем.
     Тепляков налил себе водки, выпил залпом, закурил папиросу из докторского портсигара. Терпкий, густой запах табака обволакивал его, усиливая накатившую тоску и безнадежность.
     - Честь государственная... Не посрамим... - шептал он едва слышно. - Тьфу!
     К горлу подкатывала тошнотная мерзость, и в выпитой водке почудился карболочный, густо-больничный запах.
    
     * * *
    
     Штабной генерал о Теплякове не забыл. Вызвал неожиданно, посреди ночи: примчался на квартиру адъютант, замыленный и взъерошенный, потребовал бегом мчаться к начальству.
     - Я тебя, дружок, в Петроград пошлю, - заявил генерал, постукивая пальцем по столу. - Не криви морду-то! - прикрикнул. - Не в отпуск посылаю, не по актрискам бегать! За оружием. Не выстоять армии, коли патронов не будет. А еще эти есть... ну да ты знаешь, не зря ведь на курсах учился... броневики, вот! Их тоже привезти надобно. Понял?
     Тепляков кивнул. Получил предписание, папку бумаг, удостоверяющих полномочия. Получался он по этим документам чуть не государев посол. Пролистнув бумажки в папке, Тепляков лишь усмехнулся. Унылая тоска исчезла, у него вновь было дело, и он ощущал себя нужным, даже почти что необходимым.
     - Без оружия не возвращайся, - напутствовал его генерал. - Учти, сам повешу, коли что не так пойдет, или узнаю, что ты в свой карман больше загрести хочешь, чем государству послужить.
     - Да я... Даже мысли такой не было! - воскликнул Тепляков обиженно.
     - Ладно, ладно, иди, - махнул рукою генерал. - Знаю, что не было. Коли б была, так не выбрал бы тебя из всей этой шушеры, что по кабинетам толчется. Но! - и он значительно поднял толстый палец. - Чтоб и не появлялась! А то знаю я вас... - и, не слушая больше оправданий и заверений майора, отправил его из кабинета. - Иди, собирайся. Поезд твой скоро. Выезжать надобно прямо тотчас, не мешкая.
     Петроград встретил Теплякова неласково. Холодный, заледенелый ветер несся от Невы, заметал снегом мрачные улицы. Со стен глядели строго обтрепанные плакаты, требовали жертв военных. Ночлежки и сиротские дома были переполнены, а по тротуарам - повыбитым уже, не ремонтировавшихся, скользких, - бродили нищие, распахивавшие одежонку, демонстрировавшие шрамы от ран. Сад "Буфф" стоял, занесенный снежными сугробами, и дворник не бродил по аллеям, высматривая неподобающую бумажку. Уныло стучали замерзшими ветвями деревья, и на одном из них трепыхалась забытая с лета афишка, яркая, разноцветная, рекламирующая то ли дамское белье, то ли средство для ращения волос - уже и не разобрать, так расплылось все, лишь краски сохранились такие же, как были летом - броские и вульгарные. Тепляков аккуратно снял афишку с шершавого ствола, разгладил на ладони, сложил бережно, упрятал в карман, как напоминание невесть о чем, может, о несбывшемся и несостоявшемся, но обязательно счастливом.
     Поражало Теплякова неестественное оживление города. Множество людей торопилось куда-то, словно было у каждого из них какое-то важное дело; машины ездили по Невскому, лихо разворачиваясь на перекрестках; извозчики нахлестывали лошадей, стараясь обогнать механическую повозку; и все вокруг галдело, кричало, размахивало руками. В салонах говорили о войне, об императорской семье, о рабочих и крестьянах - и говорили так, как никогда раньше. Меж двух порций кокаина какая-нибудь очаровательная женщина - хозяйка салона - рассуждала об угнетении рабочих так, будто работала сама на заводе, просыпалась каждый день еще затемно под заводской гудок, а вовсе не носила шелковые платья и не заслонялась от солнца, кажущегося слишком ярким, кружевным зонтиком с резною ручкою.
     - Да какая же вам разница? - удивленно спросил как-то Тепляков у одной такой красавицы, томно потягивающейся на диване, пристраивая под локоток бархатную подушечку. - Угнетают, говорите, рабочих? Да нет же! Вы вот сидите в красивой комнате, читаете меланхолические романы, любуетесь оранжерейными цветами, они - работают. У каждого своя жизнь. Не понимаю, зачем вам это все надобно?
     - Ах, вам не понять, не понять никак! - восклицала красавица, поглядывая на майора из-под опущенных кокетливо ресниц. Веки ее трепетали чувственно, а тонкие пальчики нашаривали под подушечкой бонбоньерку. - Вы огрубели на фронте совсем, Петр Васильич. Как же может не волновать жизнь рабочих? Страдания крестьян?! Да вы почитайте, почитайте вот... - и она высыпала на колени Теплякова груду брошюрок, обтрепанных по краям, напечатанных дурно, на серой, грубой бумаге. - Здесь вот все написано! - в глазах красавицы мелькнул огонек, разгорелся. Она воображала себя уже Жанной д"Арк, миссионером в Африке и кем-то там еще, сама толком не разобравшись кем, но обязательно героическим и жертвенным. - Мы должны поделиться с ними всем, что имеем. Просто обязаны! Как же можно, что я живу, как цветок, - она оправила выбившийся из прически локон и улыбнулась своему отражению в зеркале, - а они... они во тьме! Да-да, Петр Васильич, во тьме! Мы обязаны внести свет в их жизнь!
     - Да нужен ли им этот свет? - пожимал плечами Тепляков. - Что они будут делать с вашими романами, с парижскими модами, да и с вашим кокаином, ежели все это им дать?
     Красавица лишь рукою махнула с небрежением. Что взять с военных, вечно они ищут простых ответов. Да этот майор просто глуп! У него в голове не помещается ничего, кроме команд на плацу.
     Придя к такому выводу, дама заговорила о катаниях на санках, о тройках с бубенцами, что пролетали по Невскому вечерами, с хохотом и криками. Пожаловалась на неимоверную дороговизну всего.
     - Это война, все война... - лепетала она, прищелкивая тоненькими пальчиками. Яркий электрический свет отражался от ее полированных ноготков, мелькал пятнышками по широкому дивану. - Вы только представьте, Петр Васильич, заезжаю я намедни к Эйлерсу, ну, вы знаете, в цветочный магазин, а там нет орхидей! Нет, ну вы только подумайте! Мне нужно на вечер, Масловские пригласили, у них по четвергам можно чудесно провести время, требуется орхидея к платью, а ее - нет! Так и не нашли. Пришлось другое платье надеть. Раньше о подобном и мысли не было! Чтоб у Эйлерса да орхидей не было?! Невероятно!
     Тепляков заскучал, даже зевнул, осторожно прикрываясь рукою. Разговор он нашел откровенно глупым. Красавица же посчитала майора недалеким, туповатым солдафоном, и более никогда не приглашала его на свои вечера.
     С утра до вечера Тепляков ездил по заводам, пытаясь договориться о поставках на фронт. Он размахивал перед носом чиновников генеральским предписанием, кричал, стучал даже кулаком по столам. Все было бесполезно. На Путиловском заводе провел Тепляков целый день, ожидая хоть кого-нибудь, с кем можно было бы поговорить.
     - Все на митинге, - пожимая плечиками, отвечала секретарша. Подведенные глазки ее часто моргали, а руки вздрагивали неуверенностью. - Вот с самого утра митингуют. Вы сходите, послушайте. Говорят - интересно очень. Вчера к нам от кадетов приезжали, я сама ходила. Любопытно.
     - А сегодня кто? - Тепляков только что зубами не скрипел в бессильной ярости. Но кричать на секретаршу смысла не было, девушка все равно ничего не решала.
     - Сегодня, говорят, выбирают в Совет рабочих и солдатских депутатов. Будут до вечера митинговать.
     - Да как же так? До вечера? - не выдержал, сорвался на крик Тепляков. - А когда ж работать? Да на фронте броневики ждут! Хоть бы ремонтировали...
     Секретарша вновь пожала плечиками. Эти проблемы ее не интересовали. Она думала о том, что неплохо бы поехать на гулянье, что будет на Невском, да вот только шубка повытерлась. Мамаша, бестолочь такая, забыла просушить летом, а к зиме моль и подъела. Новую б купить, да зарплата маленькая. Вот замуж бы... Знакомая, что год назад вышла за парикмахера, с шубками проблем не знает.
     Девушка с интересом посмотрела на майора. Ничего так из себя. Военный, при чинах. Хромает. Значит, не строевой, на фронт не отправят, что хорошо. Нынче невозможно и пококетничать с потенциальным женихом. Того и гляди, пошлют с немцем воевать, а там и убьют. А этот хорош. Может, пригласит в ресторан? Она искательно улыбнулась Теплякову, но он даже не заметил. Вышел, хлопнув дверью. Секретарша сморщила носик: эти фронтовики такие хамы!
     В заводском цеху грохотал митинг, и Тепляков окунулся сразу в запах пота, нечистой одежды, машинного масла и горячего металла. Откуда-то несло дешевой водкой, перекисшей капустой и солеными огурцами. Все это перемешивалось столь причудливо, что Тепляков даже закашлялся. На составленных трибуною ящиках стоял человек с пухлой, нездорово бледной физиономией, усыпанной прыщами, размахивал руками, крича сорванным, хриплым уже от усилия голосом. Тепляков разобрал с трудом:
     - Народу - землю и волю! - и поморщился. Ораторствующий господин никак не вязался в его представлении с народом. Руки его, с грязными, обломанными ногтями, выписывали в воздухе перекошенные овалы, долженствующие подтверждать, усиливать сказанные слова.
     Собравшиеся в цеху одобрительно гудели, подбадривали оратора выкриками согласными. Тепляков присмотрелся: что-то в человеке, стоявшем на ящиках, показалось ему знакомым. В лицо неожиданно уколол мартовский снег, несомый резким ветром от залива. Вместо ламп цеховых загорелись керосиновые фонари на Большой Морской, и в уши зашелестел пьяноватый, злобный голос:
     - Держи! Держи его! Чтоб не трепыхнулся даже! - и тут же застонал Анджей, забытый уже приятель, совсем молоденький тогда подпоручик, грохнул выстрел браунинга.
     Тепляков помотал головою, отгоняя видение. Вновь зазвучал сорванный голос оратора, исчезли фонари Большой Морской, но Петр вспомнил. Да, именно этот господин, в бобровой тогда шубе, с дешевыми, аляповатыми перстнями на грязноватых пальцах, командовал шайкой хулиганов.
     - Кто это? - наклонился Тепляков к стоящему неподалеку рабочему. Тот оглянулся, неприязненно окинул майора взглядом, но ответил:
     - Депутат наш. От Путиловского, значит, завода.
     - Депута-аат? - у Теплякова кольнуло под сердцем, дыхание занялось. - Вот этот говнюк - депутат?
     - Да ты че, ты че, ваш бродь?! - возмутился рабочий, засучивая рукава. - Да хто ж позволил тебе тута пасть раззявливать? - и он полез было к Теплякову с кулаками, оскорбившись, да тот не слушал, отмахнулся и начал пробиваться сквозь плотную толпу к трибунке.
     Теплякова толкали, кто-то больно ударил в поясницу, кто-то пнул по ноге, и рана отозвалась глухой, щемящей болью. Но толпа понемногу раздавалась в стороны, и Тепляков вскоре добрался почти что к первому ряду. Он видел оратора уже близко, мог пересчитать каждый отвратительный алый прыщ на его лице, грязь под ногтями казалась нарисованной.
     - Точно. Он это, - сказал Тепляков сам себе, прикидывая, как выглядела бы на ораторе бобровая шуба. - Вот ведь гаденыш. Эх, зря я их тогда отпустил. Депутат, мать его за ногу!
     Он решительно шагнул вперед, отодвинув в сторону вопящего счастливо и глупо парнишку в клетчатой, засаленной кепке.
     - Эй, куды, куды? - заверещал парнишка, пытаясь ухватиться за шинель Теплякова, но промахнулся, нелепо взмахнул руками в воздухе. Вслед Петру поплыл водочный запах.
     - Ну, ладно, тебя мы послушали, - заявил Тепляков твердо, подступая к трибунке. - Теперь давай, слазь, дай о деле с людьми поговорить.
     Оратор осекся, пустил петуха, растерянно уставился на странного офицера. Почему-то ему стало холодно, знобко, будто ветер зимний пролез под кургузый пиджачок, обнял холодными лапищами, и в ушах грохнул револьверный выстрел.
     - Слазь, гнида, кому сказано?! - прикрикнул Тепляков, хмурясь еще больше. Он потянулся, встряхнул оратора за грудки, приближая почти вплотную к нему сердитое лицо. Вонь гнилых зубов и пота чуть не заставила его отшатнуться, но на фронте всякое доводилось видеть, а уж тем более нюхать, и Тепляков только сильнее тряханул старого знакомца.
     - Уйди, - посоветовал тот, внезапно смелея. - Уходи, пока цел.
     В глазах его мелькнуло узнавание, злоба перекосила пухлое, прыщавое лицо:
     - А-а-а... да вот ты кто! Говорил же - свидимся еще. Ну вот и посмотрим, чей козырь старше!
     К трибунке уже торопились со всех сторон, уверясь отчего-то, что офицер сейчас депутата убивать будет.
     Тепляков выпустил оратора, оттолкнув его в руки подоспевших рабочих, вскочил сам на ящичную пирамиду, вскинул руки над головою.
     - Что ж вы делаете, а?! - полетел по заводскому цеху его голос. - Что ж творите? Там, на фронте люди мрут! За вас, паразитов, мрут! Им оружие нужно, чуть не палками воюют, а вы? Митингуете! Ораторствуете! Цицероны хреновы! Работать кто будет? А?
     - Вот сам и работай, коли тебе так хочется, - захохотал мужичок в косоворотке, подпоясанный картинно веревкою. Когда рот его раскрылся смехом, мелькнул золотой зуб.
     - Ребятки, Христом Богом прошу! - Тепляков прижал ладони к груди, обвел толпу молящим взглядом. - Поймите, не будет оружия - это ж сколько людей погибнет! Неужто совести в вас совсем не осталось?
     Рабочие заворчали, старики так и вовсе начали говорить, что прав офицер-то. Действительно нехорошо получается. Не по совести. Молодые, правда, завопили, что ерунда все это, пора войну кончать, а ваш бродь пусть идет с завода подальше, не его это дело все, ему лишь бы кровь проливать. Но все же народ попритих, задумался.
     - Да он вас в кабалу хочет! - выкрикнул депутат, толкая Теплякова. Раненая нога вновь заныла, стрельнуло внутри остро. Тепляков оступился. Ящики под ним закачались. - Он и на фронте никогда не был, врет все! - продолжал кричать пухлый оратор, перекашиваясь прыщавыми, дряблыми щеками. Зрачки глаз его расширились, заблестели, враз напомнив Петру Катеньку Смирнову, даже помстилось, что услышал надтреснутый ее голосок, вытягивающий кабацкую песню. - Не был на фронте, не был! - продолжал надрываться депутат, и лицо его покачивалось бледным блином прямо перед Тепляковым. Он не выдержал, ударил с размаху в наглую, вопящую рожу, разбивая раззявленный рот в кровь. Рабочие ахнули, толпа качнулась вперед, послышались крики и стоны задавленных.
     - Ах ты мразь! Шпана уличная! - Тепляков говорил негромко, а рука его нашаривала уже браунинг в кармане. - Зря отпустил тогда, ох и зря...
     На него полезли с оскаленными по-собачьи ртами, множество грязных рук потянулось, дергали за полы шинели, охрипшие голоса выкрикивали угрозы, и над всем этим бедламом несся вопль депутата:
     - Бей его, ребята, бей, чтоб не поднялся! Не уйдешь на этот раз, ваш бродь!
     Подскочивший близко совсем паренек в клетчатой кепке рванул за шинель.
     - Погоны сорвать с него! Чтоб неповадно было! - заголосил, плюясь щербатым ртом. Мокрые губы его были пухлыми, совсем еще детскими, и что-то мальчишеское, юное еще не исчезло с лица.
     - Что ж вы делаете? Что творите? - растерянно шепнул Тепляков, выдергивая браунинг. Холодная, словно льдом покрытая, рукоять удобно легла в ладонь. Громыхнул выстрел. Толпа отшатнулась испуганно, затихла. - Эх, мужички... Что ж вы так?
     Тепляков неловко спрыгнул с ящиков, огляделся. Вокруг были лишь озлобленные, враждебные лица - у немцев на фронте таких не видывал. Он вздохнул тяжко, поднял руку с браунингом, повел дулом на толпу. Заворчали, зашипели змеино, но расступились. Прихрамывая, Тепляков пошел к выходу. Вслед неслись ругательства, да хохотал глумливо давнишний знакомец, прыщавый, пухлый депутат Совета рабочих и солдат, поправляя кургузый, пыльный пиджачок. На плече его трепетал длинными концами алый, пышный бант.
     На удивление, никто Теплякова не тронул, дали выйти беспрепятственно.
    
     * * *
    
     В воскресенье Тепляков направился в знакомый винный подвальчик. Хотелось ему напиться вдрызг, думалось, что, может, пьяное веселье, цыганские песни - в подвальчике том пел цыганский хор, - помогут забыть о заводе, о наглой роже депутата. Невский проспект был оцеплен, и Тепляков, немало удивившись этому факту, обошел боковыми улочками. Перед подъездом градоначальства стояли автомобили, штук десять, не меньше. Тоскливое предчувствие вползло, как февральский пронзительный ветер, дернуло серый шарф, зацепилось за полы шинели.
     - О-о-о! Петр Васильич! Какая встреча! - приветствовал Теплякова в кабачке Колясочкин. - Это когда ж мы с вами видались? В Могилеве. А вот, гляди ж, и в Петрограде встретились. Судьба, видно!
     Он радовался невесть чему, улыбался счастливо, и рядом с ним расплывалась улыбкою Катенька Смирнова, поправляя на плечиках соболиное боа. В ладошке ее привычно поблескивала маленькая металлическая бонбоньерка.
     - Здравствуйте, Петр Васильевич, - жеманно протянула она, перебрасывая блестящий, лоснящийся мех через плечо. - Наконец-то мы вырвались из той глуши.
     - А здесь, здесь-то дела какие! - захлебываясь восторгом говорил журналист. - Видали, Петр Васильич, Невский-то? - Тепляков кивнул. - Ну вот, ну вот... Кончилась их власть! - Колясочкин погрозил невесть кому кулаком. - Голицын, Протопопов, Хабалов... Хватит! Навластвовались! - и продолжил шепотом, оглядываясь с дрожью щек: - Да и царь-то сам, царь... ах, распутчиной запятнан!
     - Бросьте, Миша, - недовольно нахмурился Тепляков. - То не наше дело.
     - А что? Что ж тогда наше дело?! - трагично прикладывая ладони к груди, вопросил Колясочкин. - Неужто молчать? Терпеть? Да сколько ж можно?!
     Молодая цыганка, увешанная ожерельями с золотыми монетами, в длинных, сверкающих серьгах, приблизилась, танцуя, запела громко, переливами:
     - Ах, Ваня шапочку купи-ииииииил!
     Тепляков сумрачно подхватил стопку с водкою. Журналист тут же заторопился:
     - Да, да, Петр Васильич, выпьем за упокой самодержавия! - чокнулся звонко. Щеки его лоснились, как Катенькино боа.
     - Да что вы, право! - Тепляков со стуком поставил свою стопку на стол, глянул на Катеньку, уже поднесшую бонбоньерку к лицу, развернулся и вышел, не оглядываясь. Вслед ему неслась цыганская песня, звенел, грохотал бубен, и гитарный перебор струн вплетался в хлестнувший по лицу февральский ветер.
     На следующий день болтали, что на Кирочной улице - стрельба, мол, взбунтовались солдаты Преображенского полка. Но на Невском оцепления уже не было - Петр проходил там свободно, - лишь массы народа запрудили улицы. Вечером, возвращаясь на Морскую, к себе домой, Тепляков с удивлением обнаружил, что улица словно вымерла. А позже начали проноситься броневики, послышались выстрелы из винтовок, пулеметов, забегали солдаты и матросы, прижимаясь к стенам. Временами слышалась даже оживленная перестрелка, но всегда недолгая.
     - Надо пойти, глянуть, что там такое, - сказал Тепляков, пытаясь из окна рассмотреть улицу. Но Марья Степановна, старая его квартирная хозяйка, вцепилась намертво, чуть ли руки не целовала:
     - Не ходите, Петр Васильич! Ни-ни! Не ходите, не надо!
     И уговорила-таки. Тепляков не смог уйти, оставив старушку. Мало ли что. Не нравилась ему стрельба. Однако, вскоре все затихло.
     Утром же возобновилась вновь начали стрелять на Морской, невдалеке от лютеранской кирхи, и на площади - палили так сильно, что вспомнился Теплякову фронт, атаки немцев, когда поливали русские окопы без перерыва свинцом. Петр вновь на улицу не вышел: заглянул к нему сосед, окинул пронзительным взглядом, сказал, что с офицеров погоны срывают, мордобой начался, солдаты бунтуют, вовсе страх потеряли. Сказал, что громят "Асторию", и уже появились первые "беженцы".
     - Ко мне приятель с женой пришел. Даже с детьми, - говорил сосед, сплетая пальцы. - А где я их размещу? У меня квартирка махонькая совсем. Один ведь живу... Эх, грехи наши тяжкие...
     Еще пару дней продолжалась неразбериха. Стрельба то возникала, то затихала вновь, но о жертвах никто не говорил, словно патроны были не настоящие, да и стреляли в воздух. Болтали, что весь Петроградский гарнизон, а также некоторые прибывшие в город части присоединились к восставшим, а царь якобы подписал отречение за себя и за сына, поэтому никакого царя больше не будет. Наконец, стрельба утихла, и Тепляков решился выйти.
     На улицах была масса народа, словно на праздничное гулянье все вышли. Всюду видны были красные флаги, висели плакаты, и Тепляков остановился резко, увидав один из них. Знакомые слова бросились в глаза: "НАРОДУ ЗЕМЛЯ И ВОЛЯ!". Сразу вспомнился Путиловский депутат, наглая его физиономия, вздрагивающие пухлые щеки. Теплякову стало тошно. "ДА ЗДРАВСТВУЕТЪ ДЕМОКРАТИЧЕСКАЯ РЕСПУБЛИКА, УЧРЕДИТЕЛЬНОЕ СОБРАНIЕ!" - прочитал он на другом плакате.
     - Гос-споди, да что ж это такое? - недоуменно прошептал, разглядывая буквы, ставшие вдруг чужими, будто китайские иероглифы. - Что ж творится-то?
     Весь мир для него внезапно повернулся, полетел в тартарары, грохоча и подпрыгивая на крутых спусках. Думалось о войне, о штабном генерале, что отправил его в эту глупую командировку, и не знал он, что делать дальше, куда бежать.
     - Ах, хорошо-то как! Хорошо! - выкрикивал старичок, прилично одетый, интеллигентного вида. - Романовых не надо нам! Никаких Романовых чтоб! Ура Учредительному собранию! Ура Временному правительству!
     Тепляков только головою покачал. На Литейном стояли пушки, и солдаты, размахивающие красными флагами, хохоча пили водку - "для сугреву". Литовский замок чернел сожженным фасадом, разбитые, щербатые оконные стекла укоризненно таращились на пробегавших мимо людей.
     Шпалерная улица была вся запружена войсками, направлявшимися к Думе. Шли вразброд, без строя, горланили песни. Офицеров не было, только солдаты. Тепляков пошел следом, втягивая опасливо голову в плечи. Солдаты были то ли пьяны, то ли в каком-то обалдении от безвластия и отсутствия начальства. Того и гляди в самом деле погоны сорвут, ежели не хуже что сделают.
     Таврический дворец был заполнен солдатами, всюду сор, солома, вонь: пахло густо солдатскими сапогами, сукном и потом. Слышались истерические, визгливые голоса ораторов, митингующих в Екатериниском зале. Доносились крики "Ура!". Тепляков растерялся. Из-за какого-то угла набежал на него Колясочкин, жал руку долго, благодарил за что-то, вцепился в пуговицу по всегдашней своей привычке.
     - Видите, Петр Васильич, какие дела! Михаил-то... ну, великий князь, тоже отрекся! Вот оно как! Я тут Некрасова видал, так он сказал, что набрасывал черновик акта об отречении, теперь вот Набоков, Шульгин и Нольде переписывают.
     - Так не отрекся еще? - со вспыхнувшей надеждою спросил Тепляков.
     - Ну! Ерунда! Как только напишут, так и огласят сразу же. Минуты какие-то остались, и не будет более самодержавия на Руси! - восторженно округлил глаза журналист. - Слышали, небось, что на улицах кричат? Долой Романовых! - вот что!
     - Так война ведь... - развел руками Тепляков. - Разве ж можно в такое-то время государство на части рвать?
     - Ерунда! Все нормализуется, - радостно засмеялся Колясочкин. - Вот увидите. Временное правительство всем им покажет!
     Тепляков пожал плечами, силясь оторвать цепкие пальцы журналиста от своей пуговицы. Но тот не отставал. Все продолжал говорить, не давая Теплякову двинуться с места.
     - А я, Петр Васильич, знаете что решил? Ну конечно, не знаете! - он засмеялся дробно, мелко, с каким-то внутренним хрустом. - Я вот подумал фамилию сменить.
     - Официально Каретиным стать желаете? - сухо поинтересовался Тепляков, вспомнив литературный псевдоним Колясочкина.
     - Нет, нет, что вы! - журналист даже пуговицу выпустил, замахал в воздухе ладошками, развеселился вновь. - Нет. Я тут хитрее штучку придумал. Возьму фамилию - 1917. О как!
     - Прямо цифрами, что ли? - у Теплякова даже рот раскрылся от такого известия.
     - Именно, Петр Васильич, именно! - еще больше обрадовался Колясочкин. - Чтоб, значит, увековечить великую дату! - и неожиданно отступил в сторону, завертел головою, будто увидел кого. - О! Простите великодушно, Петр Васильич, но бежать мне надобно. Знакомец тут мимо прошел. Мне по Катенькиному делу переговорить требуется, - и тут же упорхнул, легко пронося массивное свое тело меж солдатских толп.
     - По Катенькиному делу... - поморщился Тепляков, подымая воротник шинели. - Значит, за кокаином опять помчался. А еще о великих датах, о делах говорит, в которых и не смыслит ничего... - он сплюнул сердито, растер плевок подошвой сапога. - Эх, Россия...
     Домой Тепляков вернулся ни с чем. Ночью снился ему транспарант, что держали солдаты у Аничкова моста. На кроваво-красном полотне написано было белыми буквами: "ДА ЗДРАВСТВУЕТЪ БРАТСКIЙ СОЮЗЪ РЕВОЛЮЦIОННЫХЪ РАБОЧИХЪ, КРЕСТЬЯНЪ, СОЛДАТЪ, МАТРОСОВЪ И ТРУДОВОГО КАЗАЧЕСТВА!". Алые банты, украшавшие серые шинели, трепыхались на ветру, а Теплякову казалось во сне, что это не ленты, а следы от вражеских пуль, и видел он в глазах солдат не воодушевление революционное, а смертную тоску, и лица их были такими же тускло-серыми, как и шинели, мертвыми уже. Только транспарант и был ярким пятном, словно залитый кровью снег. А Колясочкин бегал меж солдат, разбрасывая маленькие бонбоньерки с кокаином, смеялся хрустко, дробно, но и на его груди развевался алый бант, отмечающий смертельную рану.
     Проснулся Тепляков весь мокрый от противно-липкого, холодного пота. И было на душе его муторно, страшно и мерзостно.
    
     Глава шестая. Равнодушная революция
    
     Дела Теплякова застопорились окончательно, да и непонятно было: к кому теперь обращаться, какие чиновники что решают. Случалось, что придет он на прием, договорившись, как и положено, заранее, а того, с кем договорился, уже и нет. Служащие руками разводят, мол, не знаем ничего, не ведаем, Алексея Ильича сняли с должности, а нового начальника не назначили еще. Да и непонятно было, есть теперь какие-то полномочия у самого Теплякова, или нет уже.
     Заходил он и в канцелярию Временного правительства, искал там хоть какого-то решения. Однако, нашел лишь усталых людей с больными глазами, тоскливо смотрящих не на посетителя, а в сторону куда-то. Все разваливалось, рассыпалось карточным домиком. Но Тепляков упрямо продолжал обивать пороги. Вдруг да повезет где-то, найдется, наконец, человек, который не побоится решение принять - в эти дни все всего боялись, особенно - ответственности.
     Ходил Тепляков и к министрам, надеясь, что уж они-то помогут. Люди, облеченные властью, должны понимать, какое на фронте положение. Ведь революция не прекратила войну, и алые флаги на улицах Петрограда не остановили атаки немцев. Он попал к Терещенко - по рекомендации одной из очаровательных дам, которые еще приглашали иногда на вечера. Министр финансов принял Теплякова почти что приятельски, жал долго руку, странно искательно заглядывал в глаза, будто покровительства жаждал. Петр дело свое изложил, бумаги показал, но Терещенко лишь плечами пожал бессильно.
     - Не получится ничего, Петр Васильевич, - сказал.
     - Почему же?
     Терещенко говорил долго, и правильные, вроде, вещи говорил, а впечатление складывалось такое, что он попросту не знает, что делать, не понимает, куда все катится, да и не в силах что-то изменить. Глаза его, обведенные черными кругами, напоминали Теплякову о Катеньке Смирновой - вот в точности так она выглядела, когда выпрашивала у журналиста кокаиновую бонбоньерку. И губы такие же - сжатые плотно, побелевшие, бескровные. Министр финансов крутил в пальцах зажженную папиросу, тонкую, будто дамскую, ронял ее в пепельницу несколько раз, поднимал, продолжал говорить, чуть не захлебываясь нужными и верными словами, которые давно уже слились для Теплякова в невнятный гул.
     - Ясно, - заявил Петр, подымаясь из низкого, мягкого излишне кресла. Повел плечами по-военному, строго. - Пойду я. Спасибо, что приняли. Время только у вас отнял.
     - Да, да, времени всегда не хватает, - согласился Терещенко, полы полосатого пиджака его взметнулись крыльями, уголки воротничка завернулись неловко. Папироса вновь выпала из слабых пальцев, покатилась по столу. Он привычно подхватил ее, закивал Теплякову: - Ну, вы заходите, Петр Васильевич, ежели что. Вам всегда рады будем. А, может, поможете нам в трудах наших тяжких? - и министр вновь искательно улыбнулся, в точности, как гимназист, урок не выучивший, улыбается классному наставнику, предчувствуя уже жестокие удары линейкой по рукам.
     - К сожалению, никак не могу, - отказался Тепляков. - Мне бы вот с оружием разобраться. На фронтах беда, - попробовал он еще раз напомнить свое дело, но Терещенко явно не слушал. Затянувшись папиросой, министр сказал:
     - А то вот приятель ваш, Колясочкин, очень нашими делами заинтересован. Газету издавать начал. Прямо горит человек на работе. И такой энтузиазм! Помогли бы ему, а, Петр Васильевич?
     - Да я газету издавать не могу. Я ж военный.
     - Ну и военные помочь могут. А дело ваше, с которым вы ходите, все равно безнадежно. Забудьте об этом, Петр Васильевич. Лучше к работе нашей подключайтесь. Людей категорически не хватает. Представьте, не успеваем даже протоколы заседаний правительства вести. Нонсенс!
     Тепляков поспешил откланяться.
     - Это что ж такое? - спрашивал он сам себя позже, вышагивая по спальне. - Колясочкин - энтузиаст Временного правительства? В друзьях у министров ходит? Помогает им? Господи! Помоги всем нам! - и Петр жарко молился перед иконою, встав впервые за много лет на колени перед темным, почти что не видным на старой доске, ликом.
     Был Тепляков и у Керенского. Показался Александр Федорович именно тем, нужным человеком, который разрешит проблему. Пришлось к Колясочкину за рекомендацией обратиться, как ни противно было.
     - Ну, для вас, Петр Васильич, я сделаю, - обещал журналист, поправляя пышный красный бант на лацкане пиджака. - Но дел ой как много! Вы вот нам помогать не хотите, мне Терещенко говорил. Все о фронте думаете. А что фронт? Пшик! Забудьте. О государственном думать надобно. Широкими масштабами! А то фронт, фронт, оружие... Ерунда! - очень полюбилось в последнее время Колясочкину это словечко.
     Керенский посмотрел на майора равнодушно, переложил демонстративно бумаги на столе - мол, смотри, занятого человека от дел отрываешь, нехорошо это. Тепляков даже виноватым себя почувствовал. Прохладный взгляд Керенского окинул комнату, остановился на мгновение на окне, в которое видны были лишь хмурые облака, перешел медленно на посетителя.
     - Слушаю, - только одно слово, но как веско, как значительно! Тепляков откашлялся. Керенский ждал, изображая на лице терпеливую скуку.
     - Меня, понимаете ли, послали с фронта... - начал было Тепляков, но взгляд Керенского мгновенно переменился, загорелся, брови сошлись одной прямою линией, на переносице углубилась морщинка.
     - И что ж теперь? С фронта! Вы от меня ордена ожидаете? - вскинулся Александр Федорович, комкая нервически бумагу.
     - Да нет, что вы... - растерялся Тепляков. - Тут дело такое... - и он попытался изложить свою проблему, показывал бумаги, данные штабным генералом, рассказывал об отсутствии оружия, о гибнущих солдатах. Керенский постукивал карандашом по столу, покусывал тонкие губы. Уши его побледнели, просвечивали - сидел он чуть сбоку от окна, и невесть откуда взявшийся на хмуром небе солнечный луч, осветил на миг мрачную, сосредоточенную физиономию.
     - Это самодержавие хотело войны! - воскликнул Александр Федорович, перебивая Теплякова. - Мы же против бездарных военачальников, которые привели государство на грань поражения! - глаза его вновь загорелись энтузиазмом.
     - Да что ж поражение? - недоуменно переспросил Тепляков. - Что вы! Я о другом совсем. Оружие бы... патроны... броневики ремонтировать надобно. Заводы не хотят. Я уж ходил, ходил... Все митингуют...
     - И правильно митингуют! - выкрикнул резко Керенский. - Правильно, что не хотят и слушать вас! Вы хоть вообще понимаете, что в стране происходит? Что произошло? Конец самодержавию! Демократия! Республика!
     - При чем тут это?! - Тепляков тоже начал горячиться, не понимая, чего же от него хотят. "Он меня просто не слышит!" - подумалось. - Я не о самодержавии. Я об оружии! Понимаете? Об оружии! Для фронта!
     Керенский успокоился так же неожиданно, как и взволновался перед этим. Подвинул к себе бумаги, принесенные Тепляковым, пролистнул их с небрежением.
     - Хм... - улыбнулся он задумчиво и рассеянно. - А полномочия-то ваши недействительны уже. Совершенно недействительны. Генерал тот, что подписал вам это, - Керенский отбросил двумя пальцами бумаги в сторону, - уже в отставке. Да-с, милостивый государь, в отставке, - казалось, ему доставляют удовольствие подобные новости.
     - Да что же это такое? - окончательно растерялся Тепляков, собирая в папку документы. Листы разлетелись у него из рук. - Александр Федорович, что вы делаете? Это ж не для России получается, а для немцев. Прямо подарок им какой-то!
     - Вы что сказать хотите? - Керенский поднялся, оперся тяжело и значительно на стол, уперся взглядом в Теплякова. - Вы утверждаете, что я от немцев деньги беру? Россию им продал? Может, еще скажете, что и революция наша на немецкие деньги произошла?! - голос его сорвался на визг, с губ полетели капли слюны.
     - Я ж о другом совсем... При чем тут немецкие деньги?
     - Ах вы! - Керенский всплеснул руками, сломал неожиданно карандаш, который все крутил в пальцах. Вдруг отбросил в сторону карандашные обломки и бросился вон из кабинета.
     Совершенно в недоумении, подобрав все свои бумаги - уже ненужные и бесполезные, недействительные, - Тепляков вышел следом.
     - Что ж вы, Петр Васильич? - укоризненно залепетал Колясочкин, поджидавший его под дверью. - Александр Федорович так расстроился, так расстроился... Уходил, кричал, что из состава правительства выйдет напрочь!
     - Ну и черт с ним! - огрызнулся Тепляков.
     - Ах, нет, нет, уже князь Львов за ним поехал, объясняться, - заявил Колясочкин. Тепляков, не слушая его более, ушел.
     С того дня не ездил он по заводам, не добивался ничего. Апатия и тупое безразличие охватили его. Он сидел дома с утра до вечера, иногда взглядывая почти что равнодушно в окно. Лето прошло мимо, Тепляков выбирался иногда на прогулки - настаивала Марья Степановна, только пришлось переодеться в гражданское - на улицах по-прежнему было неспокойно, на офицеров бросались, сдирали погоны, били. Дамы уже не носили красные банты - это вышло из моды вместе с пришедшим разочарованием в перевороте. Люди, имеющие интеллигентный вид, одетые хорошо и чисто, оглядывались через плечо, пробегая по улицам. Заполонившие город солдаты нервировали. В "Буффе", как и в прежние времена, играла музыка, но публика выглядела неуверенно, постоянно слышались шепотки о бессилии правительства, о том, что происходит нечто непонятное.
     - Сильной власти нам не хватает! - заявил Колясочкин, ставший уже 1917, но так его никто не называл - путались, да и казалось странным. - Вот что такое Милюков? Скажите на милость, Петр Васильевич, вы что о Милюкове думаете?
     - Да не думаю я ничего, - лениво отозвался Тепляков, равнодушно хлопая певице. - Не до того мне, чтоб думать о Милюкове, все мысли на себя трачу.
     - Нет, вы скажите! - настаивал Колясочкин. - Ладно, не хотите - не надо. Я и сам скажу. Такое государство к краху привел! Посмотрите, на что это нынче похоже!
     Петр грешным делом подумал, что Милюков тут совершенно не при чем. А вот незачем было революции устраивать, ежели нет никого, кто мог власть бы взять в свои руки, да удержать, да государству помочь. Но промолчал, не захотел спорить с журналистом. Знал, что в результате получится лишь крик, брызганье слюною, а никто никому ничего не докажет, все останутся при своем мнении, только на душе будет на редкость гадостно.
     - Вот Керенский - это да, это голова! - восклицал, дыша дорогим коньяком в лицо Теплякову, журналист. - Он все поправит, что Милюков сделал. Я уверен. Да и вы ж встречались с Александром Федоровичем. Вот как он вам показался?
     - Истеричен, - сказал, позевывая, Тепляков. - Нервен уж излишне. Такое недопустимо для главы правительства.
     - Ах, это потому, что он вам в просьбе отказал! - решил Колясочкин. - А вообще он - человек замечательный. И редкостного ума.
     - В феврале вы то же самое о Милюкове говорили, - заметил Тепляков.
     - Ошибался. Бывает, что и я ошибаюсь. Все ошибаются. Вы же знаете, человеку свойственно... - засмеялся Колясочкин и огляделся: не слышал ли кто нехорошей фразы Петра Васильича? Надо ж такое ляпнуть, будто он, Колясочкин, когда-то за Милюкова радел! Но тут подбежала Катенька Смирнова, со всегдашнею своей просьбою, Тепляков тут же откланялся, ушел, и Колясочкин вздохнул с облегчением. По крайней мере, неудачный разговор завершился, никто, кажется, ничего не слышал, все в порядке. На радостях он купил Катеньке розу и сам приколол ее к платью.
     Осень покатилась так же бездумно, как и лето. На бульварах и в парках медленно опадали желтеющие листья, а Тепляков бродил меж деревьев, высматривая сохранившиеся рекламные афишки, смеялся, найдя особо удачную. Красочная бумажка, украшенная витиеватой надписью в стиле ампир, развлекла его так, что даже унес ее с собою, показать Марье Степановне. Та долго крутила афишку в руках, но так и не поняла, что же особенного отыскал Тепляков в тексте: "Если хочешь сил моральных и физических сберечь, пейте соков натуральных - укрепляет грудь и плеч!".
     - А что ж, - сказала старушка, возвращая бумажку Петру, - и правильно, Петр Васильич. Соки пить надобно. А то вон как вы похудали в последнее время. Нехорошо это, - и отправилась на рынок за фруктами - делать сок, поить постояльца, ослабшего от неприятных раздумий.
     Понравилась ему вывеска фотографа: "ГЕНИЙ ШАПИРО. Фотография", так понравилась, что зашел даже. Оказалось, Гений - это вовсе не реклама, а всего лишь имя.
     - Наградили родители, Царство им небесное, - говорил фотограф, щуря близорукие глаза. - Ну, что ж сделать. Зато вывеска хорошая получилась! Фотографироваться будете?
     И это тоже веселило Теплякова. На кучки металлических круглых коробочек из-под кокаина, все так же валяющихся под окнами доходных домов - их стало как будто даже больше, чем раньше, - он уже почти что не обращал внимания. Только раздражал блеск в расширенных зрачках морфинистов, радостные улыбки кокаинщиков - их хватало в погребках и ресторанах, и Тепляков стал обедать дома.
     Золотая осень уходила, и все унылее становились парки. Облетевшие листья лежали бурыми, гниющими кучами, пахло сыростью и плесенью. Почти все время шел дождь. Нудный, серый, холодный. Часто налетал от моря леденящий ветер, нес с собою мокрый, противный снег. Тепляков продолжал бродить бездумно по улицам, одетый в старенькое пальто покойного мужа Марьи Степановны, траченное до безобразия молью. В одном из карманов была дыра, и Петр постоянно ощупывал - в каком же, чтоб не положить туда браунинг. С оружием он теперь вовсе не расставался.
     Как-то встретился знакомый - еще в кадетах вместе были, - одетый так же в старое, затасканное пальтецо, кутающий шею скрученным, хлипким шарфом.
     - И вы тут, Петр Васильич?! - воскликнул. - И тоже в цивильном? А-яй... Что ж делается... - и зашептал, озираясь, подымая нервно и растерянно плечи: - Вы знаете, в городе сейчас семьдесят тысяч морских офицеров. С кораблей Балтфлота, Петр Васильич, представляете?!
     - И что с того? - вяло спросил Тепляков.
     - Да ничего, в том-то и дело, - потух вмиг приятель. - Корабли в море выйти не могут, разброд и шатание, не обслуживают корабли, кошмар какой-то!
     - Как и везде, собственно говоря, - вздохнул Тепляков, опуская голову. - Как и везде...
     - Уезжают, Петр Васильич, представьте себе - уезжают! Гибнет Россия! Кому повезло с немецкой фамилией родиться, чемоданы пакуют. Бегут, как крысы!
     - А что делать, что делать? - Тепляков с омерзением отметил сказанное приятелем "повезет", вновь вздохнул.
     Через несколько дней вновь началась стрельба, кричали, пушки палили, но все было как-то странно нереально, будто представление на театральных подмостках. А утром объявили, что Временного правительства больше нет, никакого Учредительного собрания не будет, а есть большевики, взявшие ночью штурмом Зимний, и на этот раз красные флаги вывешивает не интеллигенция, а рабочие. Тепляков пожал плечами: что большевики, что Временное правительство - все едино. Губят Россию.
     Дни тянулись дальше. На рынках все дорожало, исчезали продукты. Марья Степановна каждый день жаловалась, что денег решительно не хватает. Показывая Теплякову вялый салатный пучок, подернутый по краям желто-коричневой сухостью, говорила:
     - Ну вот и что я с этим сделаю, Петр Васильевич? Обед, что ли? Да от этого и коза деревенская отказалась бы! А мы едим...
     Теплякову было все равно. Со всех сторон доносилось, что офицеров царской армии арестовывают, люди пропадают невесть куда - будто приходят за ними по ночам комиссары в кожаных куртках, забирают с собою, и более их никто никогда не видит. Тепляков пожимал плечами.
     - Что вы думаете обо всем этом, Петр Васильевич? - спрашивала Марья Степановна, обеспокоенно глядя на постояльца.
     - Да ничего, - пожимал плечами Тепляков. - Ну, аресты... Так это ж смена власти, всякое бывает. А что до того, будто решили извести всех офицеров, так этого быть не может. Война еще не закончилась, нет. Куда ж они без командиров обученных?
     Марья Степановна решительно тыкала спицей в пестрое вязанье - вечно-то она вязала, сама не зная толком что, - говорила:
     - А надо бы вам, Петр Васильевич, уезжать, я так думаю. Вон по соседству все уехали. Кто в Париж подался, кто в Крым. Но подальше отсюда. Видно, боятся люди. А у вас как и страха нет!
     Тепляков только головою качал. Душевных сил даже на то, чтоб уехать, у него не оставалось.
     На стенах домов сменились плакаты, и теперь со всех сторон смотрели огромные буквы, возвещающие народную свободу и смерть окончательную самодержавию. Тепляков вяло улыбался, скользя взглядом по этим призывам, доставал из кармана старые рекламные афишки, трогал пальцем гладкую, лоснящуюся бумагу. Шептал:
     - Жизнь проходит, как дым, деньги уходят, как дым, слава уходит, как дым, но ничто так не вечно, как дым папирос "Сальве"... - и смеялся, закидывая голову. Только не было веселья в его смехе, а лишь ностальгические воспоминания, подкатывающиеся к горлу слезами.
     По вечерам он ходил на товарные станции, разгружал вагоны - нужно было на что-то жить, а деньги все давно вышли. Иногда приносил домой банки с тушенкою, и тогда Марья Степановна варила борщ, приговаривая, что нехорошо это, неправильно, в борще обязательно должна быть мозговая косточка для навару, только где ж ее взять...
     - Дожились! - восклицала она, размахивая разливательной ложкою так, что багровые борщевые брызги и морковные звездочки разлетались по кухне. - Уже и косточки не купить! А раньше не каждая собака смотреть бы стала на такую кость! Теперь же только мечтать остается. Эх... Вот скажите, Петр Васильевич, что лучше стало? Царя скинули, Милюкова скинули, Керенского скинули... А косточки для борща так и нет!
     Зашел тот самый приятель из кадетского корпуса, долго вытирал о половичок при двери грязные, стоптанные сапоги, пил чай, стесняясь взять лишний кусок сахару, молчал, глядя в сторону. Потом высказался:
     - Поехали, Петр Васильич, поехали отсюда. Меня к вам прислали - пригласить специально. В Крыму - правительство. Надобно туда ехать. Армию собирают. Набоков там министром юстиции. Ну, знаете, этот, из кадетов который. Еще отречение для великого князя Михаила составлял. Достойный человек. Большевиков скинуть надо. Загубят ведь Россию окончательно.
     - Не поеду, - сумрачно сказал Тепляков. - Короли в изгнании... Чушь все это, друг мой, чушь и ерунда. Ничего с этого не будет. А государство на части рвать нельзя.
     Так и ушел ни с чем приятель. А Тепляков, продавши на толкучке офицерскую шинель, медали и Георгиевский крест, сутки напролет пил в кабаке на Караванной, что против Симеоновского моста. Пил молча, мрачно, не пьянея. Вспоминался все деревенский дедок, купивший у него шинель.
     - Мне в этом пальтеце оченно удобно будет, - говорил дедок, ухмыляясь в косматую бороду. - Вот, к примеру, в хлев пойти, так лучшей одежи и нет! Тепло, удобно, не марко!
     Представляя этого деда в своей шинели, запрягающего тощую кобылку в санки, Тепляков ронял в водку мутные слезы.
     Встретился и Колясочкин, бодрый, веселый, как всегда. За локоть его цеплялась Катенька Смирнова, затянутая в кожаный комиссарский костюм.
     - Ах, какие дела, Петр Васильич! - частил журналист, оглядывая брезгливо старенькое, затертое и дырявое пальто Теплякова. - Какие дела! Что там Керенский! Ерунда! Вот Троцкий - это голова!
     Тепляков только губы скривил, не отвечая, но Колясочкин не оставал.
     - Слыхали, Петр Васильич, большевики-то мир с Германией задумали. Собираются вот днями подписать, переговоры уже начались!
     - Как же так? - удивился Тепляков. - Какой же сейчас мир возможен? Разве что только самый позорный. Нельзя же так! Честь государственная не позволяет.
     - Ну что вы, что вы сразу за честь, - значительно поднял бровь Колясочкин. - Главное: мир народам, землю - крестьянам, заводы - рабочим. Вот это - честь! А вы говорите... Да, Петр Васильич, помните, я фамилию менял? - Тепляков кивнул. - Утвердили же, утвердили смену фамилии! - радовался журналист. Захотел было уцепиться за пуговицу на пальтишке Теплякова, да, коснувшись, тут же убрал руку - грязно показалось. - Теперь я официально 1917. А имя тоже сменил, - и добавил шепотом, будто тайну поверял: - Октябрь я нынче. Октябрь 1917! Каково, а?
     - И я имя сменю! - встряла Катенька, поднося к лицу кокаиновую бонбоньерку. - Буду Октябрина. Как звучит, Петр Васильич: Октябрь и Октябрина... - она мечтательно улыбнулась, заводя глаза вверх.
     - Да, почти что Шекспир, - сухо ответил Тепляков.
     В опустевших квартирах появились невесть откуда новые жильцы. Все больше непрезентабельного совсем вида. Пили, срывали со стен обои, били посуду, горланили по ночам пьяные песни. Под окнами появились кучки металлических круглых коробочек с остатками белого порошка.
     - А я еще спрашивал у Катеньки, что они с кокаином делать будут... - шептал Тепляков, оглядывая груды мусора, липнущие к старым стенам дома. - А вон оно как...
     Пронесся слух о немецком наступлении, и город начал пустеть: уезжали кто куда, лишь бы подальше. А многие просто торопились убраться от большевиков, напуганные непрекращающимися арестами, болтовней о расстрелах и казнях. Гнала людей из города и нехватка продовольствия. Тепляков же по-прежнему никуда не собирался, разгружал вагоны, выслушивал жалобы Марьи Степановны на жидкий суп, пил чай без сахара и ни на что не жаловался.
     Потом пришли и к нему.
     - Гражданин Тепляков? - строго вопросил человек в коже, поправляя нервически клапан затертой кобуры нагана, привешенной к портупее. Петр кивнул, с любопытством глядя на сероватое, хмурое лицо комиссара. В глазах пришедшего не было кокаинового веселья, но расширенные чуть зрачки и едва уловимый водочный запах заставили Теплякова поморщиться.
     - Ну, я это, - буркнул, отворачиваясь. Не было ему дела ни до комиссара, ни до Крыма, ни до чего вообще. Хотелось забиться в угол, свернуться клубком, лежать там долго, пока все не закончится.
     - Товарищ Колясочкин рекомендовал вас, как грамотного офицера, - сообщил комиссар, засовывая пальцы под ремень и раскачиваясь на каблуках взад-вперед. От этого качания Теплякову стало муторно, а от рекомендации - еще более нехорошо. - Он говорил, что сочувствуете вы Советской власти, - продолжал пришедший, взглядывая на Теплякова. Зрачки глаз его сузились игольчато, остро, блеснули нехорошо. - Так как же?
     - Оставьте меня в покое, - попросил Тепляков. - Просто оставьте в покое...
     - Социалистическое отечество в опасности! - выкрикнул внезапно комиссар. - Вы хоть понимаете, гражданин Тепляков, что это означает? Немец прет без остановок. Мир подписать хотели, так они все равно наступают. Людей вешают! Вот, посмотрите... - и он раскинул ловко, жестом карточного шулера, фотографии, заломанные, потертые на сгибах, мутные. Уходящие вдаль виселицы с болтающимися на них трупами заставили Теплякова скрипнуть зубами.
     - Хорошо, - произнес он, стараясь выдержать на лице спокойное, равнодушное выражение. - Так чего вы от меня хотите-то?
     - Вы же офицер, - заторопился комиссар, почти что искательно заглядывая Теплякову в глаза. - Грамотный человек. У нас командиров не хватает. Пойдете военспецем? А? Нужны знающие люди, во как нужны! - и он провел ребром ладони по горлу резко, даже красная полоса осталась на плохо выбритой коже. - Броневики дадим, вы ж учились, мы знаем... Все дадим!
     Тепляков еще раз перебрал фотографии. Усмехнулся криво, глядя на щеголеватого, чистенького немца с маузером, нахмурился, рассматривая крестьян, падающих под выстрелами. Сложил аккуратной стопочкой глянцевые листы, протянул комиссару.
     - Хорошо, пойду. Броневики только давайте.
     А перед глазами его закачался прозрачный сосновый лес, затрепыхались разгромленные госпитальные палатки, и сестры милосердия протягивали к нему мертвые, окостенелые уже руки. Тепляков достал из кармана серебряный докторский портсигар с бриллиантовою звездою на крышке, закурил, задумчиво поглядывая на комиссара.
     - Про броневики не забудьте, уважаемый, - сказал, выдыхая ароматный дым дорогих, дореволюционных еще папирос.
    
     * * *
    
     Развал армии поразил Теплякова. Не было единого командования, не было командиров, солдаты бродили в растерянности, с опаскою поглядывая по сторонам, будто ожидали, что из-за ближайшего дерева вдруг выкатится немецкий автомобиль. Бывший прапорщик Дыбенко командовал тем, что называл армией, но явно сам не знал - что делать. Немцы наступали, были уже под Нарвою, и до Петрограда оставалось им совсем немного. Броневики, которые дали-таки Теплякову, были практически бесполезны - не было ни механиков, ни водителей.
     - Украину захватили уже! В Белоруссии тоже немцы! - панически переговаривались меж собою солдаты. - Бежать надобно...
     Все же понемногу находились и водители для броневиков - из бывших офицеров царской армии, формировалась артиллерия. Дыбенко, воодушевленный несколькими цистернами со спиртом, захваченными на железной дороге, бросился в бесполезную атаку и был отброшен немцами. Армия его была рассеяна, бежала под Гатчину. Однако, оставались летучие четырехпушечные отряды - как при обороне Сморгони, оставались и броневики. Им удалось остановить вал немцев, затормозить наступление.
     - Не продержимся долго, - говорил Тепляков, вытирая пятна машинного масла с лица. - Силища какая прет...
     - Это уж точно, - подтверждал его собеседник, бывший пехотный капитан. - Вот одно только выручает пока: отвыкли немцы, что русские воевать могут. Забыли, как мы их огнем поливали, не помнят уже, в какие штыковые атаки ходили. Опешили. Но соберутся с силами.
     - Стоять будем, сколько сможем, - решил Тепляков.
     - А в Гатчине, небось, спиртик с кокаином попивают, - усмехнулся бывший капитан злобно. - Сброд, Петр Васильич! Банда, а не армия!
     - Спирт с кокаином? - неприятно поразился Тепляков. - Это что-то новенькое.
     - Союз пролетариев и интеллигенции, - сплюнул бывший капитан.
     - Ладно, Бог им судья. А мы все равно держаться будем, - подвел итог Тепляков.
     Повезло - держаться долго не пришлось. 3 марта был подписан в Бресте мир. По условиям его отторгались от России Польша, Прибалтика, часть Белоруссии. Карс, Ардаган и Батум на Кавказе отходили Турции. Правительство обязалось вывести войска из Украины и выплатить три миллиарда рублей репараций.
     - А слышали еще об одном условии мира? - ухмыляясь щербато поинтересовался бывший пехотный капитан. Он разливал жидкий, несладкий чай, добавлял туда несколько капель водки, говорил, что для вкуса.
     - Это о каком же? - Тепляков грел руки о жестяную кружку. Его знобило, видно, простудился на ледяном ветру.
     - Запретили Советам революционную пропаганду в Европе!
     Тепляков засмеялся:
     - Ну, это еще не самое страшное!
    
     Глава седьмая. Ремонт обуви на ходу
    
     С тех пор Тепляков уже не распоряжался ни своею судьбой, ни даже своею жизнью. Мотало его по фронтам, и видел он вновь лишь кровь, смерть и несчастья. Война с немцами закончилась, но не прекращались гражданские войны. Русские воевали с русскими, брат шел на брата, сын на отца, и казалось иногда Теплякову, что вот так именно выглядит библейский Апокалипсис, когда смешано все, не знаешь, куда бежать, а любое решение представляется ошибочным.
     Броневым отрядом он не командовал - прислали комиссара, идеологически выдержанного, члена большевистской партии чуть не от момента ее основания, подходящего происхождения: мать его была прачкой, а отец - спившимся кровельщиком. Комиссар произносил зажигательные речи, молотя кулаками воздух, кричал о белой заразе, проникающей повсюду, призывал выжечь каленым огнем контрреволюцию, изрубить ее в мелкое крошево. Солдаты слушали, орали вслед за комиссаром беспорядочные, кровавые лозунги. Вот только в военном деле комиссар ничего не смыслил. Знал только митинги, орал на военспецов, да пил кокаиновую водку - всегда в кармане его была металлическая бонбоньерка с белым порошком.
     - Что скажете, Петр Васильич? - поинтересовался как-то бывший пехотный капитан, наблюдая за комиссаром, вытряхивающим бонбоньерку в чашку с водкою.
     - Они взяли самое худшее, Иван Станиславович, - вздохнул Тепляков. - А вот к нужному, к верному - даже и не прикоснулись. Хоть бы Пушкина почитали, что ли...
     - Зачем им Пушкин? - даже удивился капитан. - У них свои пролетарские поэты есть. Доводилось читать?
     - Надеюсь, и не доведется.
     Один фронт сменялся другим, и броневики то катили по степным дорогам, где окрест ни деревца не увидишь, лишь колеблется трава над ровной, гладкою поверхностью, то пробирались лесами, застревая в болотистых местах, цепляясь колесами за выступающие древесные корни. Но остальное все было одинаковым. Они занимали какую-нибудь деревеньку, в которой только за день до того белогвардейцы вешали "красных". Тепляков с ужасом и омерзением смотрел на раскачивающиеся по деревьям тела. И казалось ему невозможным, что люди, вчера еще молодые, полные жизни, надеющиеся на счастье, сегодня - мертвы, и это - окончательно, бесповоротно и невозвратимо. Пьяный комиссар произносил горячую речь с телеги на деревенской площади, рассекал ладонью воздух, будто саблею, стрелял в воздух из нагана, кашляя от едкого порохового дыма, клеймил всеми силами "белых", обещал, что под "красной" властью все будет хорошо. А еще через день висели на деревьях уже другие тела, комиссар вешал "белых" нещадно, а контрреволюцию он подозревал везде и во всем, даже под кроватью своею искал иногда контрреволюционеров, крича и стреляя в пьяном бреду. И вновь Тепляков смотрел на мертвых, еще недавно молодых и полных жизни, кусал губы. Вот только сделать ничего не мог.
     Попали и под Сморгонь. Тепляков озирался, вспоминая страшные бои, гремевшие совсем недавно над этой землей. Вздыхал: более девятнадцати тысяч было население городка, когда началась война, а нынче - сто пятьдесят четыре человека, все, кто уцелел в кровавой каше.
     - И еще убивать? Ну зачем же, зачем? - шептал Тепляков, меряя шагами разбитую давними взрывами мостовую.
     В одной деревеньке пристал комиссар к ладной бабе. И так к ней подкатывал, и этак, молодка только глазом косила, как перепуганная лошадь, а мужик ее хмурился мрачно, да кулаки здоровенные сжимал. И хотел бы дать комиссару в морду, да боялся - с наганом не шутят, а тот скор на расправу был.
     - Вы бы, Павел Степаныч, поаккуратнее, - сказал как-то бывший пехотный капитан. - Неровен час случиться что. Мужчики-то вон какие смурные ходят. Бабы по хатам от наших солдат прячутся. Да и красотка ваша, кажись, прибавления в семейство ожидает. Беременна она. Неладно это.
     Комиссар, не отвечая, ударил его по лицу, несильно, но хлестко, с влажным, оттяжным шлепком, как истеричная институтка бьет кадетика, пытающегося сорвать поцелуй.
     - А все ж, Павел Степаныч, - не отставал бывший капитан, - ведь не похвалят вас, ежели мужички бунтовать начнут.
     - Всех перевешаю, сволочей! - рыкнул комиссар. - Пусть только посмеют пасти свои грязные раскрыть!
     Иван Станиславович отошел в сторону.
     - Невозможно совершенно разговаривать, - сказал потом Теплякову. - Я ж его же шкуру берег. А как он к бабе под юбку полезет, а мужик ее - за кол? Что тогда? И стрельнуть не успеет, дурень пьяный.
     - Может, оно и лучше будет? - раздумчиво отозвался Петр. - Тем более, ежели стрельнуть не успеет...
     - Да нет, Петр Васильич, - сморщился капитан. - Сами подумайте... Лучше точно не будет. Всю деревеньку сожгут, людей перевешают. С этих станется... - и он потер ноющую от удара щеку, на которой расплывался бледный, широкий синяк.
     А комиссар все продолжал вокруг бабы увиваться, будто и не была она замужней. Напившись водки с кокаином, подстерег ее как-то вечером у коровника, затащил в солому, юбку задрал. Она отбивалась, царапалась, кусаться даже пыталась, да только бесполезно. На заполошные ее вопли примчался мужик, да, недолго думая, топор схватил. Оттяпал-таки комиссару несколько пальцев - промахнулся, от бешенства в глазах темнело. Комиссар, даром что плюгавый, да с покалеченной рукой, подхватился быстро. И, даже штаны не застегивая, наган выхватил. Выстрелом мужику все лицо разворотило, осколки костей вперемежку с сероватыми клочьями мозга по стенам коровника размазались. Баба, увидав такое, завизжала страшно, зверино, на комиссара кинулась, выставив вперед себя пальцы, как когти. Тот одним ударом в живот ее свалил, и под ней расплылась кровавая лужа.
     Мертвого уже мужика повесили на деревенской площади, и комиссар, забравшись на телегу по своему обыкновению, произнес очередную речь, клеймящую белогвардейскую сволочь. Взмахивал перевязанной, как куль, рукою, чуть не плакал от умиления собственным словам. А бабу насиловали потом всем отрядом - только военспецов не пустили к этому сладкому занятию, опасались, как бы не сотворили чего нехорошего эти царские прихвостни. Она живой осталась, да только умом тронулась, все смеялась целыми днями, из щепочек домики строила, да кукол соломенных делала. Завертывала кукол этих в платок, баюкала, колыбельные им нежные пела, а после плакала молча, страшно, роняя мутные слезы на грязное платье.
     "Это не моя война, - уныло думал Тепляков, а кулаки сжимались сами собой, и в жутких снах являлся комиссар с перекошенною рожей, и Тепляков стрелял в него, отчаянно сжимая в ладони браунинг, стрелял, пока не исчезала наглость из блеклых, кокаиновых глаз. - Нет, не моя война. Пусть сами меж собою разбираются. Они ж этой свободы хотели... Это ж - свои их так...". А душа все не успокаивалась, билась тревожно, просила о чем-то.
     - Не могу, Иван Станиславович! - говорил он, прихлебывая теплый спирт, как чай. - Ну, нет моих сил больше! Что-то ж надо делать...
     - А что можно сделать? - рассудочно отвечал тот. - Ну подумайте, Петр Васильич. Что? Ну, пристрелите вы этого комиссара, так вас - повесят, а на его место нового пришлют. И неведомо еще, который хуже будет. Этот вон только одного мужика пристрелил, да бабу изнасиловал, другой бы всю деревню под землю уложил. Наслышан я о всяческих подвигах.
     - А может стоит того... - наклонялся через стол Тепляков и опасливо оглядывался вокруг: не слышит ли кто. - Может, к белым податься?
     - Думаете, там лучше? - невесело усмехался Иван Станиславович. - Тоже вот... Да вы ж видите. И те хороши, да и эти не лучше. Да и потом, их дело проигрышное.
     - Это почему же? - удивлялся Тепляков. - Там офицеры кадровые, они воевать умеют. Не то, что эти... - и презрительно морщился, дергая плечом. Перед глазами вновь вставала кокаиновая комиссарская морда.
     - А потому, что там пытаются благо для всей России сделать. Как они его понимают, - назидательно поднимал палец Иван Станиславович. - И даже не спрашивают, нужно ли России то благо. А эти... Эти - как звери. За нору свою воюют. За кусок пожирнее. У них зверства больше. А в лесах так: не тот зверь побеждает, который сильнее, а который с отчаянностью жизнь свою защищает. Так и мышь может кошке горло перегрызть. А страшнее крохотной ласки-кровопийцы зверя и нет.
     - Так что ж? - стучал ладонью по столу Тепляков, и хлипкая меблишка скрипела, шатаясь. - Так и сидеть с этими? Смотреть на все безобразия? Да еще помогать им?
     - Не им, не им, Петр Васильич, - успокаивающе похлопывал его по плечу бывший капитан. - России... Может, что еще получится сделать. Как-то да повернуть в другую сторону.
     Безразличие охватывало Теплякова все больше. Война обрыдла вконец. Если в прежней, немецкой войне он видел еще какой-то смысл, то теперь вовсе потерял его.
     - Не понимаю, за что мы воюем, для чего, Иван Станиславович? - говорил иногда Тепляков бывшему капитану, оглядываясь через плечо с испугом: не слышит ли комиссар. - К чему все это? Каждый день - фронт. Каждый день - смерти. Зачем?
     - Во славу Советской власти! - отвечал капитан, хмурясь. - Вы, Петр Васильич, лучше и мысли такие в голове не держите. Нехорошие это мысли, вредные по нынешнему смутному времени.
     - А вы как же обходитесь? Чтоб не думать-то...
     - Очень просто! - Иван Станиславович доставал флягу со спиртом, взболтнув ее картинно, разливал в чашки. - Хорошее лекарство, Петр Васильич. Рекомендую. Да и доктор любой порекомендовал бы.
     В 1920 году воевали с поляками, но и в этом Тепляков не находил большого смысла.
     - Армия не готова, полный развал, вот все этим и пользуются, - высказывался, меж двух чашек со спиртом, пехотному капитану. - Каждый хочет кусок от России оторвать. В стране - разброд и шатание. Теперь вот поляк на нас пошел. Когда ж такое видывали?
     Броневики вязли в болотах, много машин затонуло, и думалось Теплякову, что повторяется все, что было уже в 1914, когда затянули Мазурские болота армию Самойлова.
     - Все это было уже, было... - говорил он с тоскою. Теплоты спирта не хватало надолго, внутри поселился непреходящий холод, леденил душу.
     А комиссар гнал отряд вперед, размахивая наганом. Он кричал о белых контрреволюционерах, пробравшихся в Красную армию.
     - Вот из-за таких сволочей и проигрываем! - вопил он, брызгая слюною.
     Тепляков уныло пожимал плечами.
     Бывший пехотный капитан как-то не выдержал:
     - Что вы голосите, как баба, впервые рожающая? - выкрикнул в перекошенное, пьяное лицо комиссара. - Белая горячка это у вас! Нет тут никакой контрреволюции. Сами загнали людей в болота, техника завязла, теперь ищете, кого обвинить!
     - Ах ты, царская морда! - выкатил бешено глаза комиссар. - Мало вас стреляли, гадов! - и потянул наган из кобуры. Тепляков подскочил было, попытался остановить шарящую по оружию руку, но комиссар обернулся, ударил локтем в лицо. Тепляков упал, захлебываясь кровью из разбитого носа.
     Грохнул выстрел.
     - Так-то вот, - успокоившись, тихо выговорил комиссар и тут же обернулся к Теплякову. - Так вас, военспецов, надобно. А то знаю, только и ждете, как переметнуться к Пилсудскому. Что? - заорал, подскакивая ближе. - Тоже хочешь? Так это я мигом! - и поднес к носу Петра теплый еще наган.
     Вечером Тепляков пил спирт, плакал муторно, пьяно. Клял себя за то, что не смог ответить даже, ушел трусливо.
     - Гос-споди, да хоть бы в морду ему дал! А лучше бы застрелить... - мечтал, хмурясь. - Что ж это со мною происходит? За что такое?
     Утром неожиданно налетели поляки. Красноармейцы, не готовые совершенно к нападению, растерялись, смешались, отстреливались неуверенно. Комиссар бегал меж солдат, грозил каждому наганом, но ничего не мог поделать. Тепляков тупо сидел у своего броневичка, даже не пытаясь двигаться. Сухо щелкали винтовочные выстрелы, грохотали пушки, но он чувствовал себя, как обернутый ватой, и внешние события почти что не доходили до уснувшего мозга. Только болел разбитый нос, и иногда Тепляков сморкался, морщась и кривясь. На платке расплывались кровяные пятна.
     - И-эх! Не пропадать же здесь? - махнул рукою комиссар. - Всем - водки с кокаином! Подходи! - и сам стал с черпаком у бочонка. - Щас поляки у нас польку-бабочку станцуют!
     Атака была страшной, но красноармейцы, напившись кокаиновой водки, отбивались с пьяным отчаянием. Некоторые, расстреляв все патроны, кидались на поляков с голыми руками, валили их на землю, норовили зубами в горло вцепиться - озверели вконец. "А ведь и отобьются!" - удивленно думал Тепляков. Сам он чувствовал себя, как во сне. Отдавал команды, стрелял даже, но все казалось ему, что душа уже отлетела, рассматривает все со стороны, пристроившись в безопасном уголке смертного поля.
     Некоторое время и вправду казалось, что удача не оставила броневой отряд, и красноармейцы с честью выйдут из боя, понеся, конечно, не малые потери, но изничтожив неприятеля до одного человека. Но пушки начали стрелять все чаще, и картечь утюжила поле, вспахивая землю, вбивая в нее окровавленные клочья. А кокаин с водкой повыветривался из голов от тяжести боя, и красноармейцы побежали, позорно показав врагу спины. Комиссар кричал, суетился, бегал, как курица с оторванной головой, размахивал в отчаянии наганом - бесполезно. Красноармейцы убегали, не оглядываясь. И тогда он начал стрелять. Не по полякам, по своим.
     - Стойте же, сволочи! - кричал. - Это контрреволюция!
     - Силы уж больно не равны, - подошел к нему Тепляков. - Вы ж посмотрите сами, Павел Степанович, какая силища на нас прет. А тут даже укреплений нет, окопы не вырыли. Стоим среди чиста поля, как березки. Пусть бегут. Потом уж соберем, кто уцелел, да и покажем полякам, как русские воюют.
     В ответ комиссар лишь оскалился безобразно, да и влепил пулю в молоденького совсем солдатика, бросившего на бегу винтовку.
     - Мама... - ахнул тот, падая.
     В Теплякове словно перевернулось что-то.
     - Ты что ж, гнида, делаешь?! - заорал он на комиссара бешено, хватая за грудки. - Это ж свои! Свои это! Понял?
     - Контрреволюция... - прохрипел комиссар. - Пусти, царская сволочь... Я т-тебя...
     - Ты? Меня? Как и остальных? - в глазах Теплякова потемнела, из черноты этой начали выныривать лица: мужик, повешенный в далекой деревеньке, его сумасшедшая жена, Иван Станиславович, нелепо раскинувший руки в пыли, и давешний мальчишка, зовущий маму... - Ах ты, скотина...
     Невесть как в руках у Теплякова оказался нож. Булатная сталь мягко блеснула, и бегущий, вытянутый на лезвии волк подмигнул длинным гравированным глазом. Тепляков поднял руку, усмехаясь нехорошо, муторно. На грудь упали кровавые капли из разбитого носа. Комиссар заверещал, рванулся, только рубаха затрещала.
     - Знаешь, паразит ты вшивый, меня один хороший человек учил, как с ножом обращаться, - медленно сказал Тепляков и улыбнулся, вспомнив солдата в щегольских, поскрипывающих немецких сапогах. - Не тебе чета человек. А ведь простой совсем. Грамоты не знал. Лесником был. Да... Похоронили мы его в мазурских болотах. А вот такая мразь, как ты, всплыла. Ну, это я сейчас поправлю.
     Комиссар все визжал, рвался из цепко держащей его руки, даже обмочился от страха - не ожидал, что всегда спокойный, полусонный и какой-то равнодушный Тепляков вдруг озвереет так, начнет ножом размахивать.
     - Пусти-ииии! - взвизгнул комиссар.
     - Да ты, похоже, еще и обгадился? - потянув носом воздух и презрительно морщась, сказал Тепляков. - Ну да ладно, с кем не бывает...
     - Повешу! - бешено выкатывая глаза, выкрикнул комиссар. На мгновение вернулась к нему кокаиновая храбрость, запрыгала в зрачках белесым, мутным маревом. - Пристрелю, царская морда!
     Не ожидая уже ничего более, Тепляков полоснул лезвием по тощей комиссаровой шее с туго натянутыми, синеватыми жилами. Хлынула кровь.
     - Никого-то ты больше не повесишь. И не пристрелишь, - Тепляков тщательно вытер лезвие о комиссарову рубаху, потом, подумавши, воткнул нож несколько раз в землю и вновь протер. - Никого...
     Невдалеке громыхнуло, брызнула в стороны земля, и Тепляков свалился кулем у колеса броневичка, так и не сообразив толком, что же произошло.
    
     * * *
    
     - Петр Васильич, а, Петр Васильич? - звал смутно знакомый голос, словно пришедший из других, давних очень времен. - Очнитесь, Петр Васильич!
     Тепляков открыл глаза, всматриваясь сумрачно в белесый, расплывающийся блин.
     - Петр Васильич? - огромная рука протянулась к нему, покачалась перед лицом, уменьшилась до нормальных размеров. - Вы меня слышите?
     Тепляков всмотрелся. Невозможное, нереальное видение предстало перед ним.
     - Анджей? - шепнул неуверенно, считая то, что видят его глаза, контуженным бредом. - Откуда тут?
     - Я с другой стороны фронта был, - смущенно отозвался Анджей. - Вы уж простите, Петр Васильич. Я вас потом, после боя нашел. Раненого. Вот, перетащил к себе. Тут неподалеку родители мои живут. Я уже дал знать, приедут за вами, увезут.
     - Куда ж увезут? - не понял Тепляков.
     - Да к себе, куда ж еще? Или вы обратно хотите?
     - Обратно? - перед Тепляковым возникла физиономия комиссара; радостные лица красноармейцев, бегущих в безнадежную атаку, подогретых водкою с кокаином; мертвое, неловко лежащее на мокрой земле, тело пехотного капитана; леденящий ветер Петербурга, срывающий со стен старые рекламные афишки... - Нет, обратно не хочу. Лучше расскажи о себе, Анджей...
     Дальнейшее происходило в каком-то странном тумане. Тепляков долго отлеживался у родителей Анджея. Те ухаживали за ним, как за родным сыном, и на память приходила Марья Степановна, сидящая в любимом своем кресле с неизменным вязаньем.
     - Где ж она сейчас? - рассуждал иногда Тепляков. - Надеюсь, все хорошо у старушки. Очень надеюсь...
     Так же, не выходя из ирреального тумана, он оказался в Париже - помогли переправиться какие-то знакомые Анджея, которых Тепляков так толком и не запомнил, и даже поблагодарить не смог. На первое время ему дали денег, и он тут же купил "Ситроен". Таксомотор безотказно бегал по Парижу, и можно было прожить вполне прилично на заработанное. С русскими эмигрантами Тепляков старался не встречаться: каждая такая встреча напоминала ему давно ушедшие времена, Петроград, занесенный снегом, красного комиссара, - и на душе становилось муторно и противно. Иногда, когда в кафе, где он обедал, слышались русские песни, Тепляков начинал пить.
     - Не падайте духом, поручик Голицын, корнет Оболенский, налейте вина! - тянул хриплый голос, и Тепляков подпевал ему пьяно, мотая головою над бокалом. - ... а в комнатах наших сидят комиссары... - разносилось по кафе, и Тепляков видел вновь мертвого приятеля, за которого он так и не решился заступиться.
    
     * * *
    
     - Видел я, Жанночка, знакомца сегодня, - сказал Тепляков официантке, стоящей перед его столиком. Хорошенькая девушка нравилась ему, и даже подумывалось иногда об ухаживании, но накатывающая периодически душевная слабость не давала этой мысли оформиться во что-то большее. - Так вот, Жанночка, я вам одно скажу: это все кокаин. Точно! Вы подумайте только, даже здесь, в Париже, эта дура от кокаина не отстала. А ведь говорила когда-то: Октябриною буду... Тьфу! - он говорил по-русски и не мог понять, почему вопросительно округляются глаза официантки. - Белая нить, Жанночка, белая нить, что протянулась через все государство, стала веревкою, и веревка эта задушила империю! Понимаете?
     Мадемуазель Жанна посмотрела жалобно, взяла Теплякова за руку, погладила по щеке. С улицы донеслось низкое контральто:
     - ... я черная моль, я летучая мышь... - и померещилось Теплякову, что поет это Катенька Смирнова. - ... салют эмигранты! Свободный Париж! - песня прервалась глумливым хохотом.
     - Так что скажете, мадемуазель Жанна? Вы согласны со мною? - почему-то ему захотелось, чтобы эта девушка подтвердила правильность мысли.
     Мадемуазель Жанна замерла, закрывая лицо руками. Потом неожиданно обняла Теплякова за шею, шепнула ему в ухо жарко:
     - Да, господин Пьер! Я согласна выйти за вас замуж!
     Тепляков только рот открыл.
     - Господи! - воскликнул. - Да вы ж ничего не поняли! - и сообразил, что понять она никак не могла, не зная совершенно русского языка. - А впрочем... впрочем... а почему бы и нет?
    
     * * *
    
     Они обвенчались в маленькой русской церквушке на окраине Парижа. Троюродная тетка, на наследство которой рассчитывала когда-то мадемуазель Жанна, умерла. Таксомоторное агентство Тепляков открывать не стал, а уехал с женою в Бордо, где оставлен им был домик с садом и виноградником.
     Объявилась и Марья Степановна, невесть каким чудом попавшая во Францию. Из нее получилась отличная бабушка для троих детей, что родила мадам Жанна. Тепляков занимался хозяйством, полюбились ему виноградники, и вскоре он стал известен меж бордосских виноделов. Марья Степановна тоже приобрела известность: хозяйки со всей округи бегали к ней за рецептами настоек и наливок, а также попробовать знаменитый русский борщ, который старушка готовила необычайно хорошо. Дети путались в двух языках - в доме говорили и по-французски, и по-русски. Вскоре даже мадам Жанна выучила русский язык, и частенько слышалось:
     - Ах, черт! - произнесенное с чудным французским акцентом.
     Тепляков был совершенно счастлив. Только по ночам ему снился Петербург, сад "Буфф", заполненный гуляющей публикой, Вяльцева, поющая мягко, и магический слоник покачивался на груди певицы, обещая, что все будет хорошо. Тогда Тепляков бормотал во сне: "Ремонт обуви на ходу, а также на каучуке!" - и смеялся, не просыпаясь, от радости. А иногда мерещились ему выстрелы на Морской, окровавленное лицо Анджея, и пухлая физиономия Путиловского депутата щерилась ухмылкою. В такие ночи он плакал во сне, и мадам Жанна, капая в чашку с чаем коньяк, давала мужу рекламную афишку, сохранившуюся во всех перипетиях судьбы непонятным образом.
     - Мартэн, парикмахер из Парижа, имеет честь известить почтеннейшую публику, что он открыл залу для стрижки и прически волос. Он ласкает себя надеждою старанием своим заслужить доверие, которым публика благоволит его удостоить, - читал Тепляков, пил коньячный чай и улыбался. Страшные сны растворялись, оставляя лишь едва заметный, мутный осадок.
    Поставьте оценку: 
Комментарии: 
Ваше имя: 
Ваш e-mail: 

     Проголосовало: 3     Средняя оценка: 6.3